Во всяком случае, если говорить обо мне, я, вполне возможно, никогда полностью не расставался с той ностальгической мечтой, что явилась мне в детстве, и ждал только поводов, чтобы вернуться к ней. Поводов, которые вполне могли быть чрезвычайно значительными, но тем не менее оставались всего лишь поводами. Да был ли в моей жизни хоть один день, пусть даже безмерно наполненный и счастливый от присутствия дорогих мне людей или человека либо из-за моего всеобъемлющего и экспансивного приятия жизни, чтобы я не мечтал об одиночестве, чтобы я не исхитрился вкусить от него хотя бы несколько минут, неважно где - в уборной, в телефонной кабинке, в ванной комнате, где оставался на секунду-другую дольше, чем прилично общественному животному. Да, одиночество - путь к самоубийству, во всяком случае, путь к смерти. Разумеется, одиночество дает возможность в большей степени, чем любые другие условия, наслаждаться миром и жизнью; в одиночестве можно получить гораздо более полное наслаждение цветком, деревом, животными, облаком, проходящими вдали людьми или женщиной, и тем не менее это наклонная плоскость, по которой ты катишься, удаляясь от мира.
И потом, во мне всегда жило любопытство.
Любопытство, о котором я говорю, было не просто любознательностью, оно было дерзостным, бесстыдным, стремилось действовать, исследовать. То было любопытство магическое, теургическое, мечтавшее о рискованных предприятиях, о нарушении правил. Самоубийство - один из запретных методов, но не единственный, оно последнее, но, быть может, не наивысшее из тех, что человек изобрел, чтобы попытаться пробить - но не так, как мыслями, воображением - стену своей тюрьмы. Вот почему созерцатель Бодлер в своих "Литаниях Сатане" поместил самоубийство в перечне дерзостных и в определенной мере преступных - с точки зрения общественной морали - поступков, что открываются человеку, чтобы встряхнуться, возбудиться, выразить протест, бежать, наряду с наркотиками, сладострастием, алкоголем, воровством и убийством, алхимией, наживой, наукой, бунтом.
Это любопытство великолепнейше выявлено Достоевским в одном из его персонажей - Кириллове, хотя и в довольно узких пределах дилеммы: христианин или самоубийца, верующий или антиверующий (что более, чем атеист). Достоевский, пленник христианского кругозора, не мог вырваться из христианского миропонимания и представить себе, что человек, еще остающийся христианином, когда он испытывает парадоксальную ненависть к Богу и не верит в его существование, провоцирует его и преследует в его собственном логовище - смерти.
Я коротко поведаю о главных обстоятельствах, в которых я серьезно думал о самоубийстве, прежде чем совершил его.
Помню, что между семью и двадцатью годами у меня не было никакого желания покончить с собой. Несомненно, не было для этого никаких достаточно серьезных причин; жизнь уже захватывала меня врасплох, разочаровывала, мучила, но глубоко пока еще не ранила. Хотя жизнь нашей семьи изобиловала для меня крайне неприятными переживаниями: я жил между отцом и матерью, терзавшими друг друга изменами, ревностью, из-за денег. И как результат этих семейных дрязг - в общении с товарищами я был робок и замкнут.
В двадцать лет после проваленного экзамена я несколько дней подумывал о том, чтобы уйти из жизни. А не приходили ли мне такие же мысли и раньше, когда я подхватил легкое венерическое заболевание? Да, это повергает в уныние, но насчет самоубийства что-то не припоминаю. Мой провал имел значение ничуть не менее важное, чем то, какое я придавал ему. До того я успешно сдал уже множество экзаменов, но каждый последующий менее успешно, чем предыдущий. Так что эта неудача означала, что я вступил в серьезный кризис. По мере развития ум мой склонялся к фантазиям, все более и более сокровенным, все более и более отходившим от общепринятых норм, к мечтательной, неустойчивой лени, зачастую меняющей извинения, к ненасытному и мучительному любопытству. Я вступил в мир предчувствий, устремлений, непрестанно взаимоуничто-жавшихся вследствие резких потрясений, всевозможных перемен обстоятельств. От всего этого у меня возникло испуганное ощущение, что я являюсь жертвой необъяснимой судьбы. Я вдруг стал отдавать себе отчет, что из-за своего характера обречен на весьма сложные взаимоотношения с обществом: моя склонность к уединению, чаще всего мирная и меланхолическая, превращалась в непроизвольную и довольно агрессивную странность, в эксцентричность, которую я пытался подавить, но которая оказывалась достаточно шокирующей. На меня стали косо посматривать.