Весна 1956
«В ожидании Годо»[21]
— это один из тех редких антиподов сознания, которые таинственным образом приняты широкой публикой. Почему? Потому что ноги этого мечтателя и этого безумца дурно пахнут, потому что смешное понятно всем, потому что легко узнаваем образ мыслей бродяги, мечтающего о спасителе, который избавит его от забот. Зрителя не заботит безумие Лаки, его ад. Язык иносказателен (антиподы говорят на языке грез), но у публики остается иллюзия, что она увидела глубокий спектакль. Интеллектуалы развлеклись. Как после воплощения Теннесси Уильямсом своего собственного кошмар, раздутого до невероятных размеров, в «Camino Real»[22].«В ожидании Годо» хватает качества, изобретательности, присутствия духа при чувстве потерянности. Некоторые фразы трогательны, другие вызывают смех. Эта пьеса превосходит многие другие и оставляет приятное послевкусие. Я не знаю, почему она не трогает целиком, — не больше чем Джойс. Потому ли, что все это является не настоящим антиподом, а еще одной симуляцией интеллектуальности, воспроизведением иррационального, повторением, а не прямым выражением? Все это тщательным образом построено и исходит из сознания, а процесс распада является лишь отражением истинного подсознания.
Мы с Джимом попытались понять, почему пьеса не вызвала у нас восторга. Может, потому что сама по себе тема вызывает тошноту? Пассивность, ожидание, пустота дней, бессилие. Было ли дело в смеси неотесанного рода человеческого, гноящихся ног, со сложными идеями, достойными Эйнштейна, в отношении пространства и времени? Как бы там ни было, мы должны быть лояльны по отношению к исследователям грез человеческих, даже когда интеллект вмешивается одновременно и в кошмары, и в сны.
Продолжение истории Одержимости:
Сама того не сознавая, я продолжала оплакивать свою мать, приобретая при этом некоторые ее черты. Это наиболее распространенная форма скорби. Поскольку я не умерла вместе с ней от сердечного приступа, я позаимствовала ее раздражительность. Это прекратилось, когда я вновь встретилась с доктором Богнер. Оставшись в живых, я вдруг обнаружила, что не могу работать над «Солнечной лодкой». Не только я испытывала кризис, не только волна медлила, но я вообще сомневалась в том, чем занималась. У меня было ощущение, что я была больше не в состоянии хорошо писать. Это сопровождалось тревогой и необходимостью во встречах с доктором Богнер (я выезжала на встречу задолго до назначенного времени и бродила в квартале неподалеку).
Лишь вчера у Богнер я вспомнила, что моя мать осуждала то, о чем я пишу: «Как можешь ты, что писала в такой милой манере, когда была маленькой, писать об этом чудовище, Д.Г. Лоуренсе?» Я плакала над этим: Богнер, как всегда мягкая и очень тактичная, превзошла себя. «Я прочла на днях «Шпион в доме любви». Это так трогательно и поэтично. Я не увидела в нем ничего сюрреалистичного или трудного для понимания».
Я плакала по дороге домой. Обедала в одиночестве. Ответила тем, кто мне пишет, заказала книги, которых они не могут найти. Прочла Поля Молена, еще одного писателя, который работает во многих измерениях. Перед тем как заснуть — еще один приступ тревожности. Сердце бьется неровно. Тело холодеет. В конце концов заснула. И сегодня утром вновь начала работу над «Солнечной лодкой». Написала сцену приема на яхте мексиканского генерала. Таким образом, я пережила смерть матери и даже подчинилась ей настолько, что не могла писать. Но я освобождаюсь от этой одержимости. «Солнечная лодка» — это по большей части вымысел по сравнению с тем, что я писала раньше. Лишь самая малость заимствована из жизни. Теперь я понимаю, что писать было трудно, потому что я не использовала в качестве материала события Дневника: это было вне очерченного им круга, и впервые в жизни я почувствовала, что вторглась в сферу вымысла.
Один студент из Эванстона задал мне глобальный вопрос: «Если символизм и язык мечты происходят из нашего подсознательного «Я», то почему же писатель не может перевести его для нас таким образом, чтобы мы могли воспринимать его непосредственно?»