Почувствовал временно некоторое облегчение, но сразу же возникли в памяти «долги», которые я сам на себя и понавесил. Ну зачем, собственно, нужно было брать на себя предисловие к рассказам Лены Георгиевской? Зачем в свое время вызвался сделать «Вестник РАО»? Зачем за три дня до защиты нужно было брать на оппонирование работу самоуверенной
После издательства мы с Г.С. традиционно пообедали в «Граблях» и потом я заехал в институт, чтобы взять тексты Георгиевской. Тут мимоходом у меня состоялся нехороший разговор с Тарасовым. Он, как и обещал, прошел Рейдль
, но в его оценках моей ошибки был все та же формальная линия, не писательская, а архивная линия, за которой чувствовалось глухое раздражение. Я про общую оценку, мне – про допущенную мною описку. Я о ней и сам знаю, и как она образовалась, тоже знаю. У БНТ цепкая память на детали. Отношение ко мне даже не связано с теми аплодисментами, которыми меня, так некстати, как бы в оппозицию, встретили ребята при вручении диплома, а в необходимости оглядываться на меня и мое мнение. Но я то твердо и самоуверенно знаю, что такое недоброжелательство по отношению ко мне заканчивается неприятностями.Вечером внимательно прочел статью Ильи Кириллова в «Завтра литературы». Как он разбазаривает свои мысли. Во-первых, о вторых ролях, на которых оказалась русская литература в двадцатом веке. Хотим мы этого или не хотим, нам с этим придется согласиться. А мы-то все по привычке полагаем себя, чуть ли не ближайшими наследниками Толстого и Достоевского. Отчасти эти мысль прозвучала на презентации в «Библио-Глобусе». Здесь она уточнена. «… сразу же после Чехова (не считаем Толстого, он принадлежит, разумеется, веку девятнадцатому) мы впали в литературный и гуманитарный провинциализм, сомнений нет. Теперь при трезвой оценке Серебряного века, соцреализма, литературы постсоветского периода, отрицать совершившийся факт было бы непростительным самообманом…».
« Я не люблю Чехова с детства, с ранней юности, не умея объяснить себе причину этого». У меня с юности же возникло точно такое же ощущение. Далее Илья приводит цитату из Аннинского, доправляя ее интересным соображением, скорее точно найденным словом об
Опять у Кириллова нечто оглушительное, хотя, казалось бы, и давно знакомое по мысли. К мыслям надо уметь подбирать слова.
«Возражение Иннокентия Аннинского можно было бы признать безоговорочным в том случае, если общее оскудение жизни обернулось бы у Чехова художественным обольщением либо моральной неразборчивостью. (История русской литературы знает творческий пример этому. Гоголь)»
Весь смысл этого пассажа в имени в самом конце. Вот тебе и тихий римский страдалец.
Статью, конечно, надо читать, она вся в маленьких открытиях и формулировках. Особенно интересен Кирилловский анализ отношений Толстого и Чехова. Вот чеховская «Моя жизнь». «Толстой, тем не менее, отозвался о повести снисходительно, даже радушно. На первый взгляд такая оценка объясняется благородством Толстого, готовностью следовать собственной тории и простить довольно-таки язвительную полемику в свой адрес». Это в начале большой «раскатки» посвященной этому произведению. А вот заканчивается все по-другому. «Снисходительная оценка Толстого… могла быть вызвана удовлетворением проигранного Чеховым сражения на территории заведомо ему малознакомой». Дальше идет короткий, но безукоризненный анализ содержания «Мужиков» и «Новой дачи». И опять критик проявляет себя как безукоризненный психолог. «И, опять же, едва ли в силу того, что идея «опрощения» и сближения с народом изображена здесь несостоятельной. Скорее всего, Толстой был уязвлен в чеховских произведениях изображением народа, того «простого народа»…в Толстом заговорило оскорбленное чувство принадлежности к сословию, веками державшему этот народ в рабстве и после освобождения бросившему его на полпути без всякой ответственности». Дальше замечательные слова о «Воскресенье» во многом новые и значительные, но уже устал делать выписки.