Читаем Дневник читателя. Русская литература в 2007 году полностью

Здесь необходимо отступить в «начальную пору» поэта. Мы не знаем его отроческих сочинений, но в тех немногих стихах 1930-х годов, которые Липкин счел нужным предать тиснению много лет спустя, чувствуется уверенный и сосредоточенный художник. То, что Липкин еще в Одессе сблизился с Эдуардом Багрицким, который познакомил его с новейшей русской поэзией, было в общем-то случайным подарком фортуны, но то, что Багрицкий оценил тихого мальчика (для начала ошибочно углядев в его стихах реминисценцию Гумилева, о котором Липкин тогда и слыхом не слыхал), случайностью не было. Восемнадцатилетним (август 1929 года), доверившись призыву Багрицкого, Липкин отправился в Москву – и в кишащей опасностями и соблазнами столице не затерялся, не сломался и избежал типичного для романтических провинциалов «превращения» в приспособленца и пошляка. Он не писал по навязываемым эпохой прописям (и потому оригинальные стихи Липкина печатались мало – так будет и позднее, вплоть до «перестроечных» лет), но на отказ от словесности не пошел. Имея «вторую профессию» (Липкин закончил технический вуз), он стал профессиональным литератором отнюдь не советского толка. Липкина ценил и сколько мог поддерживал Багрицкий; младший поэт сохранил добрую память о собрате, трудно жившем, пытавшемся соответствовать каннибальскому «духу времени» (и подчас в том преуспевавшем), мучительно ломавшем, но не сломавшем свой огромный дар – порукой тому не только благородные мемуары, но и прекрасная глубоко трагическая поэма «Литературное воспоминание» (1974). Выйти на переводческую стезю Липкину помог мастеровитый (ощущающий себя мэтром, не только знатоком стиха, но и хранителем великих традиций) Георгий Шенгели. Творческое единомыслие и человеческая приязнь на долгие годы связали начинающего поэта с его сверстниками Марией Петровых, Арсением Тарковским, Аркадием Штейнбергом – об этом союзе он скажет в позднем (1995) проникновенном стихотворении «Квадрига»:

Среди шутов, среди шутих,

Разбойных, даровитых, пресных,

Нас было четверо иных,

Нас было четверо безвестных.

Он был знаком со многими достойными (и соответственно оттесненными на обочину) писателями старшего поколения. Вместе с Шенгели гостил в коктебельском доме Волошина летом 1930 года. Был собеседником Андрея Белого («Фосфор – белый, как и имя, – / Мне мерцал в глазах его. / Люцифер смотрел такими / До паденья своего» – «Жил в Москве, в полуподвале…», 1989), Мандельштама (как следует из мемуаров, довольно строптивым), Клычкова (и благодаря ему – Клюева), Цветаевой (в 1940 году совсем не многие горели желанием общаться с затравленной и «опасной» репатрианткой) [65] . В конце 1930-х Липкин подружился с Гроссманом, что стало одним из ключевых событий его жизни. Круг общения свидетельствует о высоком строе сознания молодого литератора, о серьезности его духовных запросов – что и сказалось в стихотворстве молодого Липкина.

Уже тогда выстроились его совершенно особые отношения с переводческим делом. Перевод (как и другие «окраины» словесности – детская и научно-популярная литература, сценарии, юмор; в разные советские годы карта эта по-разному закрашивалась) служил своего рода резервацией для авторов, не вписывающихся в канон «советской литературы». Рано почувствовавший, как изменилось положение писателя в России, ставшей страной большевиков, Виктор Шкловский двусмысленно шутил: слово «халтура» описывает разные процессы – когда писатель скверно делает свое дело и когда он с блеском выполняет чужую работу. К несчастью, два типа халтуры зачастую оказывались сплетенными, а достойная (даже великолепная) отработка заданного урока могла (по замыслу властей предержащих, даже если он не всегда ими осознавался, – должна была) вызывать у художника раздражение, недовольство своим положением, комплекс неполноценности. Об этом написано в одном из лучших стихотворений Тарковского, горечь которого густеет и густеет, когда строфа за строфой разбиваются о безнадежный рефрен «Ах, восточные переводы, / Как болит от вас голова». Так вот у Липкина от «восточных переводов» голова не болела [66] . Он сердечно полюбил незнакомые, всякий раз новые, но всегда – человеческие интонации, обычаи, краски, истории, типы отношения к слову и опыты прохождения сквозь вечные испытания духа. Кажется, переводы не мешали, а помогали росту поэта. И не только потому, что расширяли словарь и научали «объезжать» экзотические размеры, – это была школа понимания, претворения «чужого» в «свое».

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже