Пока мы, рожденные в самые страшные ночи («Две ночи между смертью Бога / И воскресением его»), не прекратим своего встречного движения. Того движения, что возможно лишь при раскаянии и благодарности, того движения, что призвано преодолеть смерть. Об этом движении говорится в двух стихотворениях 1967 года – рокочуще мощном «Моисее» и словно бы смущенной, но от того еще острее жалящей сердце «Золе», где поэт с беспредельной смелостью отождествляет себя со сгинувшими и требующими воскресения мучениками века. Стихи эти нельзя разделить, как нельзя разделить скорбь по превращенным в золу и веру в то, что мы не кончаемся золой и перегноем, даже если превращены в них советской и нацистской нелюдью.
Неспешно в сумерках текли
«Фольксвагены» и «мерседесы»,
А я шептал: «Меня сожгли.
Как мне добраться до Одессы?»
(«Зола»)
И в то же время:
Я шел. И грозен и духовен
Впервые Бог открылся мне,
Пылая пламенем газовен
В неопалимой купине.
(«Моисей»)
Липкин действительно
Долгие годы существование поэта Липкина оставалось тайной для большинства его современников: стихи печатались минимально и пройдя сквозь цензурное сито; немногие ценители поэзии Липкина могли обсуждать ее лишь в своем кругу. Позднесоветская эпоха мягко душила поэта, снисходительно позволяя заниматься переводами (то, что Липкин не только зарабатывал, но и исполнял высокую миссию, было его личным решением, «работодателям» недоступным и потому мало их интересовавшим), изредка пробиваться в печать, получать путевки в дома творчества и вспоминать (в своем кругу!) об ушедших учителях и друзьях. Душила – но удушить не могла. Энергия стиха не слабела, как и надежда на обретение читателя. Липкин не искал конфликтов с властью: не участвовал в диссидентском движении, не давал рискованных интервью, не предпринимал попыток опубликоваться за границей, не выходил из «творческого» союза, предававшего и гнобившего благородных писателей, решившихся на открытый протест. Позже Липкин строго судил себя за «конформизм». В поэме «Вячеславу. Жизнь переделкинская» он с горечью вспоминал похороны Пастернака и тех, кто, осмелившись проводить великого поэта, а прежде уклонившись от участия в расправе над ним, ставит себе эти поступки в заслугу.
Мы – Кукольников клан, Неведомских слои,
Бумажные кариатиды,
Хвостовых, Раичей, Маркевичей рои
И Баранцевичей подвиды, —
Как смеем хвастаться, что светел был порыв?
…
Прости меня, прости, я виноват;
Я в маскарад втесался пестрый,
А как я был богат! Мне Гроссман был как брат,
Его душа с моею – сестры.
Предмартовская нас тесней слила беда,
Делили крышу и печали;
Так почему же я безмолвствовал, когда
Его роман арестовали?
Всегда вини себя, а время не порочь,
Ты будь с собой, а не со всеми.