сдаваться психотерапевту. Тот внимательно фильтрует запутанный монолог и говорит:
– Расскажите мне о матери.
Рассказываю.
Рассказывает героиня то, что мы уже знаем. И слышит в ответ:
Вы понимаете, что мать с вами сделала? Какую роль навязала на всю жизнь? Нелюбимого ребенка! <…> Знаете что, пишите ей письма и в каждом прощайте ее. Вспомните всю боль, все обиды – то, что вы прячете от себя в уголках памяти, все что не решаетесь произнести. Пишите, пока поток сам не иссякнет. А потом можете сделать с письмами что угодно – порвать, на свечке сжечь, в книге напечатать. Но в каждом – прощайте, прощайте ее, только честно.
Пробел, абзац, курсив отставлен:
Ну вот, мама, я и написала.
Простишь ли
Лизонька, расслышавшая (наконец? или и прежде слышала?) смолкшего жаворонка, прямо этого вопроса не задает, но звучит он в «беседной повести» так же отчетливо, как в «Садовнице». И так же трагично. Покуда мы живы, нам не дано знать, простят ли нас ушедшие родители за всю ту боль, что мы им причинили. Можем только надеяться. И осознавать, что по любому «разумному» счету прощения не достойны. Какими бы людьми (по мирским меркам) родители наши ни были. Как бы к нам ни «относились».
Хрупкая дворяночка, выдержавшая всю бесчеловечную советскую эру (она родилась незадолго до катастрофы 17-го года), ласковая и открытая мама-жаворонок любила всех, кого можно было любить (мамочку, неродного папу Мишу, бабушек, дедушку, сводную сестру, родных и друзей, даже отца, который бросил мамочку, даже мужа, который бросил ее саму), но всех больше – ненаглядную колючую Лизоньку. Выстроившая свою жизнь правильно и строго, умевшая делать любое дело с блестящим совершенством, несгибаемая «мама-садовница», кажется, не любила никого – и всех меньше злосчастную, восхищенно взирающую на нее дочь («“Дрянь такая!” – это ты мне с детства»). «Садовница» не хотела (органически не могла) «рассиропливаться» – ей всегда было нужно держать дистанцию и «строить» безнадежного гадкого утенка, который никогда не станет лебедем. Почему? По определению. Потеряв сына, она произносит «Дочь не в счет», и много что уже знающий читатель этой «снежнокоролевской» реплике удивиться не должен.
Все так, но любящей «маме-жаворонку» кажется (вопреки «фактам», доводам разума, душевной мягкости и привычке терпеть), что она, ее судьба, ее трагический и счастливый опыт, ее удивительная способность любить и быть благодарной дочери не нужны.
Лизонька! вот ты про всех пишешь, а обо мне никогда. Один раз только. Я поняла, что про меня, но не понравилось. А про кого же тогда? Это же я карамель не люблю. Скажи, про кого?
И нечего ответить.
Все так, но под матрасом умершей «мамы-садовницы»
я нашла пожелтевшие машинописные листочки – мои литинститутские стихи. Как они там оказались, ума не приложу – никогда их тебе не давала. Или ты реквизировала их на кафедре творчества?
Все так, но после ухода «садовницы»
я не то чтобы переживала, это совсем другое. Целый год было чувство, что меня выключили из розетки. Обесточили.
«Сорняки душили все, розы болели, овощные грядки пустели». Иными словами – «жаворонок смолк». А покуда не смолк, в его песенке то и дело возникали ноты вины – вины перед ушедшими, которых так безмерно любила героиня Поволоцкой. Любила, была любима, душа в душу с мамочкой жила, а виновата. Потому что тоже уходила (как все мы), хотя всегда была рядом, заботилась и принимала заботу, слушала стародавние истории, чтобы потом пересказывать их (должно быть, не по одному разу) своей единственной дочери. Не понимающей, в чем ее матери должно виниться и чего ей можно бояться.
Мне сегодня страшно, Лизонька. Ты говоришь, такой, как Ася, бояться нечего? Нет, Лизонька, страшно.