И он остался тверд — до конца. Хотя на самом деле никто никого не ел, просто самый старший взял из рук отца пистолет и по очереди (дам пропускаем вперед) выстрелил остальным в затылок. Фишман фотографировал как одержимый, ловя каждое движение подростка. Снимков было множество. Он так увлекся, что я слышал, как он вторит возгласу, которым толпа сопровождала каждый выстрел. Моя кожа невыносимо чесалась, почти так же, как сейчас. Мне показалось, что Фишман лишился рассудка, когда, после нашего возвращения в Берлин, счастливый, он показывал мне на одном из снимков что-то якобы напоминающее душу. Я не хочу описывать те фотографии, потому что это уже ничего не изменит.
Потом мы поехали в Чечню, там, кажется, должно было произойти что-то из ряда вон выходящее. Фишман, освобожденный, уверовавший наконец в то, что он делает, поймавший в объектив Сверхъестественное и пересекший черту, именно тогда захотел начать жизнь заново. Ему казалось, что так можно продолжать до бесконечности. Но он просчитался и сгинул в Чечне. Я даже не знаю, как именно, потому что не спрашивал. Я выполнил свой долг, позволив ему освободиться от кошмаров и потрясти мир. Если бы еще не эти гной и зуд! Хотя в присутствии Вальпургии они не так мучительны. Я закончил.
Они вошли не спеша. Вальпургия тоже их заметила, во всяком случае, она приветственно улыбнулась.
— Браво, — произнес отец. — Ты успел.
— Поздравляю. — Дядя Фридрих потрепал меня по плечу и рассмеялся. Тетя Аделаида устроилась в моем кресле для чтения и приветливо махнула рукой. Были и другие: прадедушка — я узнал его по фотографии. Дедушка. Этот держал на руках спящего брата, и они оба гордились мной. Только Боно замешкался в дверях. Он не принадлежал к моей семье. Матери не было, но почему-то я знал, что искать ее здесь бессмысленно. Внезапно мне открылось множество вещей. Моя кожа начала шипеть. Мне было четыре года, и я горел. Фишман склонился надо мной, но у меня не было уверенности, что он хотел помочь. Он был напуган. Ему было тринадцать. Он толкнул меня в огонь, который мы развели в здании заброшенной фабрики. У него не было намерения убивать меня. Или было? Он убил меня и смотрел, как я умираю. Я не мог пошевелиться. А может, не хотел, потому что пламя сулило блаженство.
— Все верно. — Отец подтвердил мою правоту, наполнившую меня желто-красным свечением. — Ты пришел к началу пути, можешь гордиться собой, ты разгадал свою тайну, так же как и человек, которому ты должен был помочь.
— Радуйся, — ох уж этот дядя Фридрих! — что тебе не доверили опекать мать Терезу. С ней было бы потруднее.
К началу пути? Значит, так чесаться будет всегда?
— Да. — Тетя дружески кивнула Фридриху, хотя у меня возникло ощущение, что они недолюбливают друг друга. — Тебе еще повезло, что этот Фишман был настолько аморален. Поэтому он не страдал. Ты выполнил свою работу аккуратно и точно. Он не может жаловаться. Его даже никто не тащил за бороду, как Антония на картине Грюневальда [52]
.Все дружно согласились с ней, молча кивая головами.
— А те снимки, — мой голос даже не дрогнул, — они могут помочь человечеству одуматься?
— Говори прямо! Могут ли они творить добро? — Отец был строг.
— Ну… да.
— Перестань, — снисходительно протянул дядя.
— Откровенно говоря, — деловито вмешался дедушка, — мы не уверены. Но нас это не касается. В любом случае, мы должны обставить все так, чтобы тот, кто несет добро, делал свое дело как можно хуже.
— Твой дедушка хочет сказать, — это снова отец, — что нас интересует не человечество, а человек. Человечество пусть остается добрым и гуманным.