Алексей не мог поверить, что куски мяса с костями в белом соусе — и есть его драгоценный Пушок, которого он с утра потерял и никак не мог найти, сколько ни лазил в самых труднодоступных местах в крапиве и под крыльцом, и как ни звал. Он с гневом бросил вилку на пол и заревел от великого горя, мгновенно переполнившего сердце. Самое ужасное состояло в том, что никто не разделял его беды — семья ела Пушка вполне себе с аппетитом, словно не стряслось ни великой, ни малой трагедии. Сам Лёша отказался наотрез. Отец, глядя на залитое слезами его лицо, заметил:
— Он родился просто для ужина. Будет тебе наука — не дружи с едой.
— А теперь поешь, будь мужчиной, — добавила бабушка, и сотворившая с Пушком это зверство — готовкой в доме занималась, преимущественно, она.
Как бабушка Лала могла так жестоко поступить, такая неизменно добрая и полная любви?! Он ненавидел их всех, не желал быть мужчиной и при попытке его накормить омерзительно мягким и сладковатым, бело-розовым мясом с комочками моркови и лука, блеванул на стол, за что был изгнан за ухо. Когда он лежал в кровати без сна и горевал о жестокости мира, отец заглянул к нему.
— Есть люди, — сказал он, — а есть еда.
— Но почему?!
— По качану, — хохотнул отец. — Не привязывайся к тем, кого сожрут. Тебе нравится твой новый велик?
— Да, — осторожно ответил Лёша.
— Чтоб купить его тебе, а матери с сестрой справить на осень пальто и обувь, я завалил ксенопантеру с её семейством и сдал три шкуры.
На пантеру ему было плевать, её, в отличие от кролика, Лёша не знал. Горькая обида держалась ещё неделю, она не проходила от ревнивых насмешек сестры, ласк матери и бабкиных религиозных увещеваний:
— Сказал Господь: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, да страшатся и да трепещут вас все звери земные, и весь скот земной, и все птицы небесные, все, что движется на земле, и все рыбы морские: в ваши руки отданы они; все движущееся, что живет, будет вам в пищу…
Накормить у женщин Лёшу больше не выходило ни принуждением, ни уговорами — мяса он не ел принципиально. Но всё изменилось, когда ружьё попало ему в руки, словно отец инициировал его, превратил из детской гусеницы в подростковую куколку, внутри которой зрели новые приоритеты, настоящие правила жизни мужчины: стучать взападло, охотиться — годное дело, подкупить рейнджера — тоже норм. Азарт, погоня, ловушка, добыча, а если дом — то личная крепость. Остальное Алексей освоил сам, когда вылупился. И теперь, если поступал с человеком не по совести, изначально низводил его до ранга кролика, уродливого или дважды симпатичного, но рождённого для ужина, всё, точка.
Они успели выплыть на сухое, высокое место до заката, почувствовать под ногами землю было блаженством, осталось костёр развести, кемарнуть и обсушиться, чтоб с утра приниматься за ловлю.
— Помню, в моей ещё молодости раз случился паводок, — выбирая из лодки снарягу, миролюбиво сказал дядя Коля, — так нам с женой затопило дачный…
— Заткни фонтан, — прервал его Шульга и презрительно сплюнул.
Он не собирался говорить с приманкой, попросту — с чужой едой. Сотрудничек нужен живым, кровь из носу. Его поимка была той кромкой прибоя, на которой теперь строился песчаный замок свободы Алексея, вот и пришлось ему разжаловать лиса в кролики. Получился дядя Кроля.
Выспался Шульга скверно: болел ушибленный затылок, и Алексей просыпался всякий раз, когда поворачивался на спину. Стоило задеть шишку — и хрупкий сон бился на осколки. Потом и вовсе больше не смог уснуть, лежал, изредка подбрасывая ветку в костёр, слушал чутким ухом ночные шумы и думал о предстоящей охоте, о праве высшего хищника. О матери думал, детях и жёнах, бывшей и нынешней, вспоминал колыбу, и сразу же — Лану с её зверем, по необходимости низведённую до суки. «Эта сука» — то же расчеловечивание. А ведь как славно у них шло одно время, можно было делать и делать деньги, если бы не сучьи понты и неуместный развод, который не кидалово, а расторжение брака. Шульга б её поёбывал, зверь борол бы противников, никакого тебе грибка, конфискованной фабрики и ареста. Никакой охоты на вурдалака, мутнее и замороченнее которой он в жизни не видывал, в ней каждый — хищник, и каждый — жертва, а финал непредсказуем. «Лучше сдохну, чем опять поеду на лагерь» — подумал он и, чтоб отвлечься, принялся рифмовать строчки, подлаживая новые слова под известную песню, как обычно делал.