Он перестал смеяться и удивленно приподнял брови.
— Чего ты боишься? — спросила я. (На душе у меня стало светло и тихо, словно и там зажгли свечку!)
— Боюсь, что некому будет за этой собакой ухаживать. Мало ли как…
— Да что ты, ей-Богу! — воскликнула я. — Что ты все намекаешь! Что с тобой?
— Ничего, ничего, солнышко, — смутился он. — Показать тебе картинки?
Платонов всю жизнь любил рисовать, хотя никогда не мнил себя художником и никогда никому свои работы не показывал. Исключение он сделал только однажды для нас с Феликсом. Было это лет двадцать назад, когда Феликс очень удачно оформил пару балетов и ходил с задранным носом. Помню, как молодой, долговязый и нескладный Платонов, с круглым лицом и добрыми глазами, пришел к нам в какой-то гуцульской войлочной шапочке, долго хвалил Феликсовы декорации, а потом смущенно сказал, что хотел бы посоветоваться насчет своих картинок. Феликс накинул на левое плечо замшевую куртку (привез из Болгарии!), закурил трубку, и мы пошли смотреть картинки.
Я, конечно, сразу увидела, что Платонов не большой мастер. Писал он в основном пейзажи, но не реалистические, не с натуры, а то, что представлялось воображению. На пейзажах были диковинной синевы моря, причудливые горы с пронизанными солнцем вершинами, розовые фламинго, желтые, как хорошо заваренный чай, пустыни. И все же мне было приятно смотреть на эти полотна, потому что они напоминали самого Платонова.
Но Феликс! Он его уничтожил. Правда, дружески и от чистого сердца.
— Коля, — сказал Феликс, пыхтя трубкой, как Гайавата. — Ты хочешь, чтобы я тебе подпевал, или ты хочешь правду?
Платонов смутился до того, что на глазах его выступили слезы.
— Так вот, — продолжал мой безжалостный муж. — С точки зрения живописи это мазня.
— Я понимаю, — поспешно сказал Платонов, — но я думал, что с точки зрения…
— Другой точки зрения нет, — отрезал Феликс. — Вопрос лишь в том, предрасположен ли человек к тому, чтобы писать маслом на холсте. Или ему лучше заняться чем-то еще…
— Я понял, — пробормотал Платонов. — Это ведь для себя…
— Для себя — пожалуйста, — смиловался Феликс. — Для себя это совсем неплохо, особенно морские куски…
Тролль, Платонов и я поднялись на второй этаж по темной скользкой лестнице и вошли в комнату, которую Платонов называет мастерской. Все ее стены завешаны картинами. Не берусь судить с «точки зрения живописи», как говорил мой бывший, но, кажется, одна вещь точно удалась. Ни гор, ни морей на ней не было, а было семь всадников в черных капюшонах. Всадники медленно двигались, но не по ровной поверхности, а словно бы забирая вверх, к невидимому небу. И люди, и лошади были почти бесплотны. За спинами у всадников торчали приклады, головы в черных капюшонах были низко опущены, а лошадиные морды, напротив, высоко и тревожно задраны, словно лошади чуяли впереди опасность.
— Молодец, — сказала я. — Как называется?
— Это называется, — замялся Платонов, — «Дорога на Страшный суд».
— Так это — мертвые? — спросила я. — Дорога-то после смерти?
— В общем, да, — сказал он. — Я, собственно, это имел в виду.
И тут я разрыдалась и закашлялась.
— Коля, — сказала я. — Миленький! Я с ума схожу.
Платонов испугался. Первым движением его было прижать меня к груди, но он остановился на полдороге.
— Ната, — спросил он осторожно, — что с тобой?
— Да что! — Слова расцарапали мне горло. — Что со мной? Никого нет — раз, старость пришла — два, смерть не за горами — три! Мало?
Он хотел что-то сказать, но не решился.
— Если ты мне посоветуешь верить в Бога, или надеяться на лучшее, или еще что-то в этом роде, — я повысила голос, словно Платонов был виноват в моих несчастьях, — если ты мне что-то подобное скажешь, я сейчас же уйду!
— Но в Бога действительно нужно верить, — прошептал Платонов. — Иначе что же?
— Ах, я не знаю! — закричала я. — Только ты мне не устраивай сцену из романа «Братья Карамазовы»!
— Когда писались «Братья Карамазовы», — сказал он, — овец не клонировали и младенцев не выводили в пробирках. Времена были невинными…
— Каких овец? — простонала я.
— Ну, как? — задумчиво сказал он. — Тех, которые тоже будут на Страшном суде. Вместе с экспериментаторами. Ната! Ты что, не видишь, какое подходит Время? (Пишу слово «Время» c большой буквы, именно так он произнес!)
— Время — чего? — спросила я.
— Я думаю, конца света, — ответил Платонов. — А как же иначе понять эти приметы?
— Коля! — вздохнула я. — Что ты, ей-Богу! Поговори со мной просто!
— Но, Наточка! — испугался он и затряс бородой. — Куда уж проще! Вот ты говоришь «моя жизнь» или «его жизнь», а ведь отдельно от общей жизни ничего нет! А скажи мне: что произошло с общей жизнью в нашем веке и почему я лично думаю, что скоро конец?
— Что произошло? — спросила я.
— В нашем веке впервые появилась цена. — Он ярко покраснел и запнулся. — Цена на человека.
— Не поняла, — удивилась я. — А во времена крепостничества?
Платонов замахал руками: