Тут удивляется критик Жалу{105}
, говорящий о Мориаке: как же это католик может чуть не благословлять самоубийцу?Пусть удивляется Жалу. Мориак еще раньше оправдал Терезу Декейру, мужа отравившую. Кто имеет силу, тот оправдывает.
Благая весть, переданная матери, идет дальше. В доме, где стоит гроб Ирэны, встречает графиня сына. Эрве ждет упреков. Мать идет к нему навстречу, ясная и светлая.
— Дорогой мой!
Плача на ее груди, как плакал некогда ребенком, растопляется Эрве. Недавно только сам поймал себя на низкой мысли: «Ну, теперь свободен!» — а теперь чувствует в себе убийцу.
— Ты получил великую милость, — говорит мать, лаская его.
— Я?
— Да, величайшую. Ты себя видишь, себя знаешь. Ты называешь грязью — грязь. Ты понял, что грязь — грязь.
Таков таинственный смысл гибели Ирэны. Как зло идет кругами, наподобие кругов в пруду от брошенного камня, так и благодать: один из ее кругов доходит — сложными путями — и до сердца Марселя: умягчает, увлажняет его.
В романе есть лицо — юный брат Тоты Алэн. Он живет на том самом юге, чью жару любит Мориак (упоминается, хотя бегло, о ней и здесь).
Алэн — юноша особенной судьбы. Он глубоко религиозен, «призван». Париж, в первый его приезд к сестре, предстает ему кладбищем и долиной печали (странная и яркая сцена, когда ночью на скамье Елисейских Полей, выйдя из дансинга, где был с сестрой и Марселем, встречает он Терезу Декейру, изнемогающую от тоски. Он ее провожает,
В этом и его собственное назначенье. Дальнейший его путь фатален: во второй свой приезд, с известием о смерти отца, он попадает как раз в минуту, когда Тота готова вступить в легковесную связь, как бы заблудиться. Он увозит ее в деревню. И в вагоне, глядя на спящую сестру, чувствует силу «призвания». Тота одна из многих, кого предстоит выносить на руках «из-под развалин». Так что живой (видимо, надлежит ему стать монахом или аббатом), продолжает он дело умершей Ирэны.
— Значит, все в романе спасаются?
Этого мы не знаем. Мориак останавливается. «Благополучия» от него трудно ждать. Силу греха и трагедию жизни слишком он хорошо знает. Но если говорить о надежде — да, она есть. Взят лишь момент — всех просветляющий. Что будет дальше, каковы судьбы героев — неведомо. Может быть (чуть не наверно), будут склоняться жизни Марселя, Эрве, Тоты вправо, влево… Каков окончательный суд — неизвестно. И все же впервые открыл Мориак себя глубже: благодать, помощь, надежда — все это есть, тут же рядом. Несчастные «потеряли» важнейшее. Без него тьма, гибель. Но вот рядом — тайное дуновение благодати: и спастись можно.
«То, что было потеряно» — смелый роман, потому что в нем тезис. Для художника это трудно. Велик риск увлечения схемой. Некоторая искусственность есть тут и у Мориака. Но она с избытком искуплена подземным пламенем, бьющим из всех щелей. Сердце несентиментального автора слишком потряс мир скорбный, холодеющий, черствеющий. Мир слишком настрадался.
Он нуждается в милосердии. И замкнутый обитатель Ланд, одиночка, хорошая Франция — земляная и верующая — разжимает скупые губы:
— Возрадуйтесь.
Не знаю дальнейшего пути героев, не знаю и пути автора. Может быть, и он услыхал «призыв»? Сухощавый, изящный Мориак, вспоенный лесами, звездами и виноградниками, океаном, алтарем, епитрахилью?
НОВЫЕ КНИГИ МУРАТОВА{106}
Московский человек с Арбата, всегда имел П. П. Муратов{107}
тяготение к Западу, к европейской духовной культуре. Английская литература, итальянское искусство издавна занимали его. Уольтер Патер{108}, Броунинг{109}, Бэкфорд{110}… — в молодых писаниях Муратова можно найти некое веяние Англии. Италия дала ему литературное имя и первые успехи («Образы Италии»{111}), Сильно вошел он в нее, и она в его жизни сыграла большую роль. Замечательно, что (чрез Византию) вернула его Италия и на родину. Изучение итальянского Ренессанса, византийской и эллинистической живописи привело к русской иконе.В этой области довелось ему многое сделать.
Как раз начало нашего века ознаменовано новым подходом к искусству древнерусскому{112}
: зодчеству, фресковой живописи, иконе. Имена Муратова, Остроухова{113}, Анисимова{114} навсегда связаны с этим возрождением старой Руси в огромных художнических ее делах, частью недооцененных школьной наукой, частью и просто ей тогда не известных.Много тут помогла так называемая «расчистка» икон и фресок — высвобождение их от позднейших записей. Дело это шло медленно, не без трудностей: иногда приходилось преодолевать и сопротивление духовных властей. Но исследователи верили, что открывают новое, мало известное искусство, и в конце концов одолели. В связи с этим движением, опираясь на него, появилась «Древнерусская иконопись» Муратова{115}
, установившая прямую связь нашего иконного художества с Византией (а не кружным путем, через «итало-критские» школы, как полагал Кондаков{116}). Но и не просто Византия дала нам нашу иконопись — а Византия лучшего своего, неоэллинистического расцвета (XII в.).