Я чувствую, как все люди самые лучшие, самые умные и ученые начинают вести себя так, будто на дворе бешеная собака. Это было однажды у нас: взбесилась одна собака и начала душить цыплят, индюков, потом со злобой накинулись на нее собаки здоровые, и люди со злобой накинулись на нее вместе с собаками — убили. А когда одна за другой стали беситься другие собаки, то люди озверели и били, стреляли их у нас и на деревне, избивали, всей деревней бросались на собаку, если заметят, что хвост у нее опущен и пена во рту. Люди, избивая бешеных собак, стали сами как бешеные со страху. И я тогда — странное чувство! — был на стороне собак. Так сейчас...
Первый раз я увидел ее девять лет тому назад у камина с женихом. Он потихоньку сказал мне, что сошлись за чтением Байрона. Я про себя улыбнулся: он был целых два года влюблен в А. А. С. и рассказал мне, что разошелся с ней из-за Блока. «Эти ученые женщины, — сказал он, — изломаны: Блок, Блок! а сама ничего не понимает. Я хочу отдохнуть, хочу, чтобы кто-нибудь меня приласкал, приголубил — вот я теперь это нашел». Блок развел — Байрон свел.
У камина я рассказывал что-то потешное и чуял в ней что-то враждебное себе. Вдруг она повернулась ко мне и захохотала: «Я, говорит, никогда не видала таких людей, как вы...»
После я бывал у них много раз, философствовал дружески с А. М. и не обращал на нее никакого внимания: она, может быть, и красивая, но казалась мне совершенно поглощенной. А. М. сказал про нее: «Она ничего из себя не представляет, но зато уж верная, вот уж верная!» Он устроился: кончены поиски призвания, растолстел. Я, вероятно, любил его, а то почему же так досадно... Она, мне кажется, постоянно беременна. Помню, раз его не было, она сидела за столом, шила, на столе лежала копна розовой материи, глаза ее черные на синих белках. Я подсел к ней, о чем-то болтал, а когда раздался звонок, мне стало неловко почему-то. Я не любил ее, и она меня очень не любила все девять лет.
Осенью 1916 года в Ельце приходит она ко мне в гости, совершенно другая: стройная, игривая, кокетливая. Я подозреваю, что у нее какой-то роман. Зовет к себе. На другой день я хочу к ней идти, но чувствую в своем настроении какую-то неловкость по отношению к А. М. и не иду. Весной 18 года она встречается на улице в глубоком трауре и еще более интересная...
Ничего-то, ничего я не понимаю в женщинах и еще мню себя писателем!
Песня турлушки[155]
из-под земли делает свое дело.Она, очевидно, хотела позабавиться от скуки, но... вот она уже спрашивает в тревоге:
— Измена телом называется изменой, но почему если душой, то это не считается?
Я вас не люблю как женщина, хотя почему-то мне приятно, когда вы гладите мои руки.
Скрипнула дверь, она отдернула руку. Мне стало жаль ее и неловко: она изменяла.
«И у вас тоже?» — спросил я.
«И у меня тоже», — ответила.
Теперь я вижу ее лицо: она говорила неуверенно...
За неделю я показал ей все сады и парки души моей, она ходила шальная, пьяная и повторяла: «Как у вас все красочно!» После нашего пьяного утра я поцеловал у ней ногу и сказал ей, что я у первой нее целую ногу, и спросил, что, принимала ли она, кроме меня, от кого-нибудь такое. «Да, раз было». — «Как же тогда?» — «Тогда было ярче». — «Ярче?» — «Ярче». Я спросил, кто же он был и как это вышло, она рассказала все откровенно, что был он инженер, богатый человек. «Было вино?» — «Вино было и конфект много». Я напомнил ей все сады и парки души моей, она опять воскликнула: «Как у нас было красочно!» Потом вернул ее осторожно к последнему разговору о поцелуе ноги и спросил, неужели тогда было лучше. «Ярче», — сказала она.
Так выходило, что с поэтом красочней, а с инженером ярче.
Оказывается, вовсе не так плохо возвратиться к себе самому, — почему?
На прощанье целовала она так страстно, будто со всех сторон запирала меня поцелуями, замки вешала с наговором: «Будь мой, только мой навсегда!»
И вот золотая пряжа любви нашей развеялась по волокнушкам и показалось самое веретено любви — страсть, и мы двое против веретена и вместе с ним вертимся безумно двое по маленькому кругу веретена: я и она, а принцесса моя Грезица давно уже наколола пальчик свой о веретено и спит...
Она звала меня «ясень», я звал ее рябинкой. Любит сесть где-нибудь на окошке, повыше, и у нее чтоб в ногах...