С тех пор Горький вступил в мое сознание как необходимое лицо нравственной категории русской жизни и продолжал таким оставаться мне почти до его «Детства», раскрывшего мои глаза на него как на художника. С тех пор и начал жить во мне Горький двойной: как человек и как художник. Моя жизнь сложилась иначе, я отдал свою молодость скитаниям по человеческим поручениям и только в 30-летнем возрасте стал писать и тем устраивать свой внутренний дом. Я не был никогда тем маленьким эстетом, который посвящает себя взамен жизни культу художественных идолов. Случилось по целому ряду причин в моей личной жизни, что я вынужден был заняться писательством взамен гражданской деятельности, и сложилось решение — не выходить из своего дома. Мне всегда представлялось так, что если в Прометеевой борьбе все идет правильно, то в своем доме, в своем деле рано или поздно совершу Прометеево дело. Я не был декадентом-эстетом, но презирал народническую беллетристику, в которой искусство и гражданственность смешивались механически. И потому я искал сближения с теми, кого вначале называли декадентами, потом модернистами и, наконец, символистами.
Можно разными глазами смотреть на эту чрезвычайно цветистую эпоху нашего литературного искусства, но никто не будет спорить со мной, что эта эпоха была школой литературы, и требования к нашему ремеслу чрезвычайно повысились в это время. Но не так просто, как многие думают, совершилось это культурное завоевание отделения литературы от гражданства, освобождение художника от, как теперь называют, «социального заказа», равнозначащее с отделением церкви от государства. Конец диктатуры гражданской в художественной литературе не значил утрату родственного поручения, которое, по-моему, непременно должен чувствовать всякий крупный художник.
Никто из крупных писателей и поэтов того времени, однако, не определил себя как эстет, каждый из них, я знаю, писал в соотношении с тем, что происходило внутри вулкана, который представляла тогда народная жизнь. Мне кажется, более всех других, тоже очень чутких к жизни поэтов, отразил и в своем творчестве, и в своей личности трагическую эпоху русского искусства Александр Блок. Взять даже внешнюю жизнь поэта — рабочий, крестьянин, земский интеллигент — все бывали у Блока, и кто бывал, будет до гроба хранить очарование равенства всех в общении с этим прекрасным душой и телом человеком. И ни один Блок, а все писали и озарялись в сторону революции. Мережковский даже пророчил, что символисты первые сгорят в огне революции, что с них начнется пожар.
Где же был в это время Горький? Горький не жил в мире искусства. Он блуждал где-то там, ближе к вулкану, и появлялся. Блок о нем говорил: «Горький как художник и не начинался». Я хорошо и точно помню эти его слова: Блок очень много думал о Горьком, часто о нем вспоминал и говорил; в устах Блока «Горький как художник и не начинался» означало, конечно, не то, что Горький не написал еще ни одного художественного сочинения, а что Горький не принял в себя целиком трагедию художника того времени: быть художником во что бы то ни стало, хотя бы земля разорвалась под ногами…
Я говорю о вершинах эпохи, но литератор, который к ним примыкал, средний человек, стилизатор-множитель, поверхностный богоискатель был жалок как человек в сравнении с предшествующей эпохой гражданства за счет идейных земских врачей, учителей, агрономов — множился, как кролик, литератор. Зинаида Гиппиус не могла любить Горького, но однажды сказала: «И все-таки то, что вертится около Горького — это лучшее». Ремизов — антипод Горького и по складу своих убеждений, и по искусству своему, помнится, тоже сказал: «А как человек Горький очень хороший, обаятельный, прекрасный». Я хочу этим сказать, что будучи в стороне от фокуса, в котором скрещивались худож. творческие боги…
Я познакомился с Горьким в Финляндии, куда он приехал с своего Итальянского острова. Мы с ним уже переписывались в то время по поводу издания моих сочинений в «Знании». Это правда оказалась, что говорил о нем Ремизов: он очаровательный и восторженный, такой восторженный, что я еще таких не видал.
Я заметил во время беседы с Горьким, что занятие литературой было для него выходом, он крепко за это держался, как голодающий за хлеб. Да, вот за время голода все узнали, что значит хлеб в действительности. Так и Горькому его дело было, как голодному хлеб. Во время нашей прогулки на дорожке лежала хвоя, покрытая изморозью. Он подымал эти хвои и говорил: «Чу-де-сные!»