Читаем Дневники 1926-1927 полностью

Рабочий в Лейпциге и есть Берендей.


Алпатов уходит к берендеям от злобы, потому что ему не дана сила решать: ему остается жить-существовать, и в этот миг ему открывается мир с виду простейших существ (в платочках, в мантильках), в котором живет внутренний человек (трагический) затаенно (<1 нрзб.> Розанова-Коноплянцева).


Нет, автору нельзя верить в себя так, чтобы находить в себе пример и преподавать его другим. Я не могу этого сделать, потому что самому все еще очень хочется жить и, значит, менять все нажитое на неизвестное с постоянным риском остаться совершенно ни с чем. И вот почему, значит, в сочинениях о жизни, вытекающей, конечно, из самого себя, необходимы герои, эти карусельные кони, на которых можно ехать и представлять себе, будто едешь куда-то далеко не на своем круговом, а на настоящем коне вперед в пространство, в жизнь по возможностям. Только верю в одно, несомненно, и знаю в опыте я, автор «Кащеевой цепи», что живет на земле некто старше меня и бесконечно мудрее, и вот почему, когда я сажусь на своего карусельного коня, то наивный свой опыт адресую ему: это и есть мой друг и учитель, который из всей этой смуты, как я верю, сделает людям пример. Так вот и автор Дон-Кихота, знаю теперь по его биографии, меньше всего думал давать пример, а вышло так теперь, что от этого примера никуда не уйдешь. Что думаешь писать об Алпатове и его Ине Прекрасной, когда был Дон Кихот с Дульцинеей. Так ехал, ехал, и вдруг загородил дорогу длинный рыцарь на своем Россинанте. Так мне было вначале очень долго, из-за чего не выходила у меня повесть, оказывалось, кто-то раньше о моем давно написал и загородил мне дорогу примером.

С этими трудностями писания в моей юности я потом справился, когда сильно влюбился, и это самое избитое место — любовь — оказалось в моем примере не таким, как у всех, и мало того, оказалось, что ни у кого не бывает, как у всех, и вот почему об этом никто никогда не может написать последний роман, который своим примером загородил бы дорогу новым авторам.


Через понимание любви я перешел и к писаниям по аналогии, если я любил не по-общему, то и роман мой обежит все примеры, и если стены примеров сходятся и законопачиваются, то надо искать путь в тончайших скважинах земли. И вот когда я обратился к подробностям, то мой ручей вырвался и побежал.

Я теперь всегда делаю так и с Алпатовым, как только он начинает сходиться с общими стенами, я обращаюсь к себе самому на проверку, как было у меня самого; вскоре после того общая стена примеров как бы расступается, я сажусь на своего карусельного коня и мчусь как будто на полной свободе.

Вы помните это время, друг мой, когда мы с вами сидели в ссылке в уездном городишке, давали уроки, сходились вечерами между собой в ожидании марксистского журнала «Начало», и вот однажды все собаки на нашем дворе и соседские залаяли, вслед за тем раздался звонок. Алпатов бросился прежде всех на двор, открыл калитку, вернулся с книжкой журнала и крикнул: «Ура!»

И вот теперь, когда я думаю о переиначенном Гоголя мейерхольдовском «Ревизоре», я удивляюсь даровитому режиссеру, почему, переиначивая, он не прибавил и нас к Гоголю, пусть не марксистов, но хотя бы других каких-нибудь ссыльных: это было и при Гоголе. В нашем быту испокон веков была социальная дрожь, и Гоголь, конечно, относил ее к явлению грядущего «Ревизора». Но теперь, когда суд уже совершился над городничим Гоголя, Мейерхольд с полным правом мог бы ввести одну сцену, вроде как было у нас на собачьем дворе в ожидании журнала «Начало».

Вот, значит, как неизбежно колесо истории, что теперь не кажется нелепостью попасть с Алпатовым к Гоголю в состав «Ревизора». И так же неизбежно было попасть Алпатову в ту линию, которая сначала обозначена книгой «От марксизма к идеализму»{83}, а потом от Канта ко Христу.

Мне теперь предстоят огромные трудности в описании жизни Алпатова потому, что Алпатов заграницей должен все больше и больше отрываться от родного быта и стираться в книжности и в чисто личных достижениях. Но я думал, нет: ведь и книга-то, хотя бы Маркс или Кант, у русского юноши в то время была, как у простолюдина Библия: страшная книга, кто будет читать ее, помешается, читают одни смельчаки.

Помните, было время, когда всю Европу обежал роковой случай с одним старым евреем, который, прочитав у Канга, что мир есть только одно наше представление, поверил в это совершенно и, не желая существовать в таком обманном мире, повесился над раскрытой книгой о критике чистого разума. И вот Алпатов вступает в стены Лейпцигского университета, как раз в то время, когда один влиятельный марксист пишет покаянную книгу: от марксизма к идеализму, чтобы потом вскоре писать и строить свою жизнь от идеализма к Христу. Для русского искателя в то время явилась новая и <1 нрзб.> наука о границах познания: гносеология.

Перейти на страницу:

Все книги серии Дневники

Дневники: 1925–1930
Дневники: 1925–1930

Годы, которые охватывает третий том дневников, – самый плодотворный период жизни Вирджинии Вулф. Именно в это время она создает один из своих шедевров, «На маяк», и первый набросок романа «Волны», а также публикует «Миссис Дэллоуэй», «Орландо» и знаменитое эссе «Своя комната».Как автор дневников Вирджиния раскрывает все аспекты своей жизни, от бытовых и социальных мелочей до более сложной темы ее любви к Вите Сэквилл-Уэст или, в конце тома, любви Этель Смит к ней. Она делится и другими интимными размышлениями: о браке и деторождении, о смерти, о выборе одежды, о тайнах своего разума. Время от времени Вирджиния обращается к хронике, описывая, например, Всеобщую забастовку, а также делает зарисовки портретов Томаса Харди, Джорджа Мура, У.Б. Йейтса и Эдит Ситуэлл.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное
Дневники: 1920–1924
Дневники: 1920–1924

Годы, которые охватывает второй том дневников, были решающим периодом в становлении Вирджинии Вулф как писательницы. В романе «Комната Джейкоба» она еще больше углубилась в свой новый подход к написанию прозы, что в итоге позволило ей создать один из шедевров литературы – «Миссис Дэллоуэй». Параллельно Вирджиния писала серию критических эссе для сборника «Обыкновенный читатель». Кроме того, в 1920–1924 гг. она опубликовала более сотни статей и рецензий.Вирджиния рассказывает о том, каких усилий требует от нее писательство («оно требует напряжения каждого нерва»); размышляет о чувствительности к критике («мне лучше перестать обращать внимание… это порождает дискомфорт»); признается в сильном чувстве соперничества с Кэтрин Мэнсфилд («чем больше ее хвалят, тем больше я убеждаюсь, что она плоха»). После чаепитий Вирджиния записывает слова гостей: Т.С. Элиота, Бертрана Рассела, Литтона Стрэйчи – и описывает свои впечатления от новой подруги Виты Сэквилл-Уэст.Впервые на русском языке.

Вирджиния Вулф

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное

Похожие книги

100 великих деятелей тайных обществ
100 великих деятелей тайных обществ

Существует мнение, что тайные общества правят миром, а история мира – это история противостояния тайных союзов и обществ. Все они существовали веками. Уже сам факт тайной их деятельности сообщал этим организациям ореол сверхъестественного и загадочного.В книге историка Бориса Соколова рассказывается о выдающихся деятелях тайных союзов и обществ мира, начиная от легендарного основателя ордена розенкрейцеров Христиана Розенкрейца и заканчивая масонами различных лож. Читателя ждет немало неожиданного, поскольку порой членами тайных обществ оказываются известные люди, принадлежность которых к той или иной организации трудно было бы представить: граф Сен-Жермен, Джеймс Андерсон, Иван Елагин, король Пруссии Фридрих Великий, Николай Новиков, русские полководцы Александр Суворов и Михаил Кутузов, Кондратий Рылеев, Джордж Вашингтон, Теодор Рузвельт, Гарри Трумэн и многие другие.

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары