При чтении о том, что было у них, совсем по-иному выступает в сознании то, что было у нас. Трогательным является идеализм разутой армии красных на фоне морального разложения белых. И как я тогда не мог этого понять! Что бы ни говорили, но замечательна была история Иловайского: до того она прочно засела, что я, прошедший горнило рев. интеллигенции, марксизма и т. д., при появлении казаков с
Когда-то при описании фактов в дневнике я имел целью сохранить их как аргумент против будущей легенды, которая непременно прославит красных и очернит белых. Теперь эти же самые факты, написанные против красных, в моем сознании восстают против белых, и я по ним сам творю легенду, прославляющую красную армию! Мало того, я, тогдашний несомненный контрреволюционер в сознании, теперь могу с такой силой заступиться за красных, что все написанное до сих пор о геройстве красных померкнет и покажется наивным и глупейшим самохвальством. Для этого только надо бы еще лет 50 прожить, потому что «победа» красных к тому времени может оказаться поражением страны, т. е. победа части за счет целого.
— Вот мы не стояли в хвостах!
Ездил в Москву. Виделся с Рябининым и согласился дать рассказ в новый журнал «Изобретатель». Вечером сошлись у Ашукина с Соболевым и Замошкиным. Читали «Легенды московские» Баранова.
Со славой надо обходиться очень расчетливо: то, что по заслугам — принимать с достоинством, а что сверх дается — возвращать с усмешкой. Никогда не быть «растроганным».
Рассказ «Сыр» и ненапечатанный «Змея» обнажают во мне нечто мужицкое, вроде стихийного коммунизма. Я поймал это в себе случайно и теперь буду постепенно брать в руки. Еще это есть в причащении самогонкой (рассказ «Барон Кыш»). Очень возможно происхождение этого от «со страхом Божиим и верою приступите». Я понимаю «взять в свои руки» так, что поставить это свое чувство как специфическое и показать возможность совсем другого отношения к «миру».
Небо такое ровно серое, что видишь на фоне его только шесты от антенны, такое низкое небо, что галки, сидящие на антеннах, едва виднеются в тумане. А грачи давно улетели, и давно уже должен бы веселый белый снег прикрыть, успокоить намученную произрастанием землю. Так все расквасилось, что даже по шоссе, на камушках, нога вязнет по щиколотку и на проселочной дороге, бывает, в колее нога погружается и по колено. Воздух пахнет живыми черными раками, земля — открытая могила, вспоминаешь, как стоял где-то у края с горстью глины в руке, бросил вместе с другими вниз, и там стукнуло о крышку гроба, и все время пахло из ямы, как теперь сырыми черными живыми раками. В такие страшные дни в ноябре у нас празднуют Октябрьскую революцию…
Когда лодки нашей экспедиции завернули из Нерли в Кубрю и пошли против течения, среди молодежи стало часто повторяться слово «Наташа». На привале отец Филимон, нанятый нами как гребец и проводник, подкладывал дрова в костер и говорил тихонько студенту: «Проведу!» — «Самогонка непременно будет», — уверял студент. «Сказал, проведу, и кончено», — ответил отец Филимон.
Вечером старшие члены экспедиции расположились ночевать в сторожке, младшие сотрудники разбили палатку. Под тем предлогом, что в сторожке мне душно, я отправился ночевать к ребятам и тоже сделался участником ночного заговора. Где-то в этих малопроходимых лесах угнездился одичалый барин, или прежний фабрикант, и жил только охотой на белок, куниц и лисиц. Его дочка Наташа училась на курсах, ребята на Кубре о ней вспомнили. Отец Филимон семнадцать лет тому назад Наташу крестил.
Стали мы совещаться и назначили выход экспедиции к Наташе в ту минуту, когда потухнет огонек в сторожке. Возвратиться решили непременно на восходе солнца, когда начальство спит особенно крепко.