Читаем Дневники 1928-1929 полностью

Хорошо сдать все зачеты, забыть дурной модернизм, просто и дельно написать о Сахалине и получить валюту на Лейку.

Пете, негодяю, который меняет семью на путешествие к разным девам с целью поиграть в камушки и перышки, остановиться на одной какой-нибудь, хотя бы Ксюше Изюмовой. Желаю также убить ворону.

Себе:

Издать 2-е изд. Собр. Сочинений, написать «Журавлиную родину» и съездить на Дон или к Арсеньеву.

1929

2 Января.Каждый день летят пороши, леса, наверное, уже очень засыпаны.


4 Января.Завтра Павловна уезжает от меня в Дорогобуж на две недели.

Многие за последнее время простые люди привыкли газеты читать, и им легко вспомнить, как странно казалось им в газете при первоначальном неумении выбирать нужное, встречать один за другим разнородные, несвязанные между собой факты. Так и в лес войти, чтобы понимать его, нужна своя особая грамота и навыки.


Одна из глав: писать хорошо о людях — плохого и нет.


9 Января.Читаю «Бродяги» Гамсуна. Так хорошо, что плохо думается о наших писателях: меня брало сомнение, не отстал ли я вообще от чтения, а теперь вижу, нет, значит, пишут плохо. Но непременно достать последнюю книгу Вс. Иванова {44}.


Люди, едущие на базар, давно заметили меня, и еще я целое лето жил при большой дороге. Теперь, пожалуй, можно сказать, что я на учете в уезде… Что же, я скажу, это, в некоторой степени, положение.


Есть два отношения к людям, личное — это когда при встрече взвешивается весь человек, и массовое: личность стирается, как нечто мешающее делу, и все отношения машинальные, вроде того, как на почте, я пишу «заказное», чиновник хлопает по нем печатью — и все. Первое — это общество, второе — государство.


Люди не только не виноваты, но даже и вовсе не плохи, если вникнуть в каждого. Плохое у них получается от бедности и безработицы.


Мужчина ищет единства и, если приходится ему быть вдвойне, то он за то и не считает себя тогда человеком. Женщина, если раздвоится, то часто не чувствует в этом никакого греха и, будучи в двух лицах, внутри себя это как-то оправдывает, благодаря чему каждое лицо в отдельности бывает искренним. Ложь — это порок, слабость мужчины или просто женская практика.


10 Января.Вчера только после полуночи начал стихать ветер, показались звезды. В расчете на короткие следы мы с Трубецким вышли на охоту в княжеские места. Мы упустили из виду, что зайцы две ночи из-за метели не выходили и, когда стихло и стало морозить, все разом бросились на корм. С полночи до свету они так натоптали, что было хуже трехдневной многоследицы. У князя вышла осечка. Ничего не убили.

Мы заметим этот денек как первый день весны света: при довольно сильном морозе солнце пригревало щеку.


Нечто вроде позиции. Простейшие рассказы, к которым влечет меня, — это я понимаю, как стремление к делу не для денег или <1 нрзб.>для славы, и еще в этом есть тоже и, вероятно самое главное, желание оберечь себя от иллюзорности литературного дела. У наших романистов, начиная с Пушкина, это было в традиции, сочиняя роман, посмеяться вообще над романом, как иллюзией, вероятно, в тайной надежде, что вот мой-то роман, мое слово будет значить как действительная жизнь. По всей вероятности, так и раскрывается понятие «простота», о которой у нас все сверху и донизу всегда говорят, как о чем-то самом хорошем.

Однако, у некоторых наших величайших писателей это стремление в искусстве к «простоте» кончалось разрывом с искусством и побегом в религию, искусство они объявляли «художественной болтовней» или искушением черта. Я привык объяснять себе (может быть, ошибаюсь), что такой побег объясняется не действительной немочью искусства, а крушением личности художника, не сумевшего побороть в себе искушение дать больше, чем может дать искусство, все как бы сводится у них к неудаче в обожествлении созданного ими образа. Я сильно подозреваю, что Христос в поэме Блока «Двенадцать», грациозный, легкий, украшенный розами, есть обожествленный сам поэт Блок, вождь пролетариев. Эту свою догадку я очень подтверждаю себе наблюдениями мистическо-хлыстовской среды, окружавшей поэта. Ведь было даже время незадолго перед этим, когда самый маленький петербургский поэт не только где-нибудь в «Аполлоне» или «Золотом руне», а просто в «Копейке» или «Биржевке» говорил: я — бог.

Я привык думать — может быть, я ошибаюсь, — что в русской литературе наметились две линии, пушкинская, в которой поэт, творец формы, остается верным до конца своему служению, и другая, в которой он не удовлетворяется служением и выходит из сферы искусства, балансируя между смешным и великим. Кажется, нелюбимый у нас «эстетизм», служение искусству для искусства, является из второй «нескромной» линии.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже