За чаем вчера вспомнилось, как на вокзале молодой человек, взглянув на меня, вслух сказал своей девушке: «Это, случайно, не Пришвин?» Мы посмеялись над «случайно», и Зинаида Ник. сказала: «Вы, М. М., счастливый человек: первое счастье - это полное соответствие вашего физического и душевного здоровья: мало осталось таких людей. Второе счастье - это широкое признание в обществе вашего дела. И третье - это, что Ляля с вами». На это я ответил ей, расхваливая ее счастье тоже со всех сторон. После того теща вдруг заговорила тоже истерически повышенно: там, говорила она, указывая на Зину, - Бог, а тут - на меня - человек. После того, успокаивая тещу, я сказал: - Не надо так резко расчленять, отделять Бога от человека. Бог без человека - это что-то близкое к атомной энергии, а человек без Бога - это вроде свиньи, и еще, пожалуй, много хуже.
Вот удивительно, Ольга Александровна, отдавши жизнь свою просвещению народа, и добра, и умница, и образованная, и даже верит в Сталина, а все-таки в чем-то
228 несовременная и тем, как всегда в этих случаях, чем-то раздражает. Напротив, Зин. Ник., равнодушная к общественности, молится Богу, утешает людей, и ее бытие ничуть не противоречит как-то новым нашим американским темпам жизни. Я думаю, это оттого, что личность О. А. сложилась на досуге, в благоприятстве, а Зинаиду Николаевну закаляла нужда и борьба.
Так и все новое время тем хорошо, что нет в нем больше ни барской блажи, ни пролетарского любоначалия, а взамен этого нарастает серьезное отношение каждого к собственной жизни.
Человек праздный, вообще, теперь поглощается временем для большого строительства жизни будущих поколений. Теперь не до жиру - быть бы живу.
Что же касается тех празднолюбцев, тех певчих жизни, кому предназначено своими именами расставлять вехи движения сознания человеческого и связи людей (культура), то явление их и существование не подчинено обычным законам размножения и бытия. С этой точки зрения, мало значит и то, что современное искусство, литература, театр находятся в упадке. Может быть, именно этот упадок общего искусства и является ширмой перед сценой, на которой за кулисами готовятся к выступлению неведомые никому актеры.
Мог народ немца разбить, значит, он и во всем другом покажет себя. И так ясно видится, что это «другое» скажется в чем-то большем, чем национальность - русская, украинская, грузинская и т. п.
И особенно надо понять, что в существе своем коммунизм есть русское явление, что евреи к нему только примазались.
После аварии у меня в душе некоторая ущемленность, не располагающая к поездкам на машине. Эта ущемленность происходит от потери полной уверенности в своем водительстве. Раньше я думал, со мною ничего не может случиться, теперь, случиться всегда может, как ни будь 229
осторожен. Раньше была детская радость в водительстве, игра, теперь остается только дело, притом не особенно приятное.
Плохо еще, что ведь и вся игра, в том числе и мое писательство, основана на доверии к себе. И вот я боюсь, как бы эта психологическая травма в автомобильном деле не распространилась на другие мои игры. Вот для этого-то, я думаю, надо мне преодолеть душевную травму и в ближайшие дни ехать в Москву, и это само собой выйдет, что с большой осторожностью.
Когда разлетелась фара в куски, и мы были уверены, что это голова разлетелась, меня охватило чувство такое, что вот пришел конец всему хорошему, дорогому, что связано с ездой на машине: и охоте, и даче, и природе даже, и вообще всякой жизненной игре, которая питает мое чувство свободы.
Если бы, однако, я не повинился сразу, а загнув номер, укатил бы от потерпевшего, я бы замучил себя страхом перед тем, что меня поймают и, значит, психика моя будет, как у Раскольникова.
Вот об этом-то я теперь и думаю, что у Раскольникова в душе был не моральный стыд перед содеянным, а страх такой же, как если бы я удрал от раненого. И мне кажется, что прекращение задуманного дела у Раскольникова из-за страха есть менее моральное дело, чем если бы он продолжал бороться со страхом и делал то, что задумал. Словом, Раскольников сдрейфил, и Достоевский на этом построил свой мещанский роман, полагая в основу совести страх.
Достоевскому надо было разрешить это убийство Раскольникову и оставить его наедине с этим фактом, как если бы и я вот, подмяв мальчика, был бы без свидетелей и в один миг мог унестись от него. Вот тогда бы я был взвешен морально, потому что я бы свободен был в своем поступке, уехать или подчиниться суду. Сейчас же я ничего не могу сказать: мне кажется, что мною руководил только страх, хотя, конечно, за этой стеной где-то была и совесть. Удивительно, как я раньше не понимал неправильности
психологической в построении романа Достоевского и только теперь понял по себе, по собственному страху лишиться участия в жизненной игре.