Нужно возможно скорее найти себе тему. В сотый раз я берусь писать о Блоке — и падаю под неудачей. «Блок» требует уединенной души. «Анну Ахматову и Маяковского»* я мог написать только потому, что заболел дизентерией. У меня оказался не то что досуг, но уединенный досуг.
Замятин беседовал с Уэльсом о социализме. Уэльс был против общей собственности, Горький защищал ее. — А зубные щетки у вас тоже будут общие? — спросил Уэльс.
Когда я только что «возник» в Петербурге, я был очень молод. Моя молодость скоро всем надоела. «Чуковский скоро празднует 25-летие своего 17-летия», — говорил Куприн.
3 октября 1920 г. Третьего дня был у Горького. Говорил с ним о Лернере. История такая: месяца полтора назад Горький вдруг явился во «Всемирную» и на заседании назвал Лернера подлецом. «Лернер передает всякие цифры и сведения, касающиеся “Всемирной Литературы”, нашим врагам, Лемке и Ионову. Поэтому его поступок подлый, и сам он подлец, да, подлец». Лернера эти слова раздавили. Он перестал писать, есть, пить, спать — ходит по улицам и плачет. Ничего подобного я не видал. В Сестро- рецке мне, больному, приходилось вставать с постели и водить его по берегу — целые часы, как помешанного. Оскорбление, нанесенное Горьким, стало его манией. Ужаснее всего было то, что, оскорбив Лернера, Горький уехал в Москву, где и пребывал больше месяца. За это время Лернер извелся совсем. Наконец Горький вернулся — но приехал Wells и началась неделя о Уэльсе. Было не до Лернера. Я попробовал было заикнуться о его деле, но Горький нахмурился: «Может быть, он и не подлец, но болтун мерзейший… Он и Сергею Городецкому болтал о “Всемирной Литературе” и т. д.». Я отошел ни с чем. Но вот третьего дня вечером я пошел к Алексею Максимовичу на Кронверкский — и, несмотря на присутствие Уэльса, поговорил с Горьким вплотную. Горький прочел письмо Лернера и сказал: да, да, Лернер прав, нужно вот что: со- 1920 берите членов «Всемирной Литературы» в том же соста
ве, и я извинюсь перед Лернером – причем отнесусь к себе так же строго, как отнесся к нему. Это меня страшно обрадовало. — Почему вы разлюбили «Всемирную Литературу»? — спросил я. — Теперь вы любите Дом Ученых? — Очень просто! — ведь из Дома Ученых никто не посылал на меня доносов, а из «Всемирной Литературы» я сам видел 4 доноса в Москве, в Кремле (у Каменева). В одном даны характеристики всех сотрудников «Всемирной Ли- терературы» — передано все, что говорит Алексеев, Волынский и т. д. Один только Амфитеатров представлен в мягком, деликатном виде. (Намек на то, что Амфитеатров и есть доносчик.) Другой донос — касается денежных сумм. Все это мерзко. Не потому, что касается меня, я вовсе не претендую на чью-нибудь любовь, как-то никогда это не занимало меня. Я знаю, что меня должны не любить, не могут любить, — и примирился с этим. Такая моя роль. Я ведь и в самом деле часто бываю двойствен. Никогда прежде я не лукавил, а теперь с нашей властью мне приходится лукавить, лгать, притворяться. Я знаю, что иначе нельзя. Я сидел ошеломленный.
Сейчас Горький поссорился с властью и поставил Москве ряд условий. Если эти условия будут не приняты, Горький, по его словам, уйдет от всего: от Гржебина, от «Всемирной Литературы», от Дома Искусств и проч.
19 ноября. Встретил на Невском Амфитеатрова: «Слыхали, Горький уезжает за границу: Горький, Марья Федоровна и Родэ. Родэ устроит маленький кафешантанчик, Мар. Ф. будет петь, а Горький будет у них вышибалой, вроде Васьки Красного». Вот до каких пределов дошла у Амфитеатрова ненависть к Горькому
23 ноября. Утром при светлячке пишу. Только что кончил «Муравьева и Некрасова»* и снова берусь за Блока. Но как-то потерял аппетит. «Стихи о Прекрасной Даме», столь чаровавшие меня в юности, словно умерли для меня. Читаю — одни слова! На шестое декабря я назначил снова свою лекцию об Муравьеве и Некрасове. — Не знаю, будет ли сбор. Сейчас побегу хлопотать. Мурочке 9 месяцев, она делает невообразимые гримасы. Когда я беру ее на руки, она первым долгом берет меня за усы, потому что усы — мой главный отличительный признак от всех окружающих ее безусых. Ее очень забавляет вентилятор у меня в комнате, кукла с проломленной головой без рук, «огонечек» и «лошадка». Стоит только сказать слово «огонечек», и она поднимает голову вверх. Ребенок она вполне законченный, очень закругленный, без недомолвок, неясных очертаний. Все в ней очень отчетливо — точно она взрослая. Теперь у нее начинают дей- 1920
ствовать ножки, ее тянет танцевать, и когда берешь ее на руки и помогаешь ей прыгать, упираясь ножками, она прыгает раз тысячу, доводя всех до изнеможения — сама в экстазе.