«Позвольте поделиться мнениями о сборнике. Не в целях дидактических, а просто так, потому что я никогда никого не желал поучать. Начну с комплимента. Это очень интересный сборник. Впервые такой случай в истории литературы: писатели, еще нигде не печатавшиеся, дают литературно значительный сборник. Любопытная книга, всячески любопытная. Мне как бытовику очень дорог ее общий тон. Если посмотреть поверхностно: контрреволюционный сборник. Но это хорошо. Это очень хорошо. Очень сильно, правдиво. Есть какая-то история в этом, почти физически ощутимая, живая и трепетная. Хорошая книжка».
Очень много говорил Горький о том, что в книге, к сожалению, нет героя, нет человека:
«Человек предан в жертву факту. Но мне кажется, не допущена ли тут в умалении человека некоторая ошибочка. Кожные раздражения не приняты ли за нечто другое? История сыронизировала, и очень зло. Казалось, что революция должна быть торжеством идей коллективизма, но нет. Роль личности оказалась огромной. Например, Ленин или Ллойд Джордж. А у вас герой затискан. В каждом данном рассказе недостаток внимания к человеку. А все- таки (в жизни) человек свою человечью роль выполняет…»
Поговорив довольно нудно на эту привычную тему, Горький, конечно, перешел к мужику.
«Мужик, извините меня, все еще не человек. Он не обещает быть таковым скоро. Это не значит, что я говорю в защиту Советской власти, а в защиту личности. Героев мало, часто они зооло- гичны, но они есть, есть и в крестьянстве — рождающем своих Бонапартов. Бонапарт для данной волости…
Я знаю, что и в Чрезвычайке есть герои. Носит в известке костей своих — любовь к человеку, а должен убивать. У него морда пятнами идет, а должен. Тут сугубая достоевщина… Недавно тут сидел человек и слушал рассказы чекиста. Тот похвалялся черт знает каким душегубством. И вдруг улыбнулся. Все-таки улыбнулся. Тот человек обрадовался: “Видите, даже чекист улыбнулся. Значит, и в нем человеческое”. Это вроде луковицы у Достоевского (“Братья Карамазовы”). Луковички — и от них надо отрешиться. (Вообще в этой речи, как и во всех его статьях и речах, очень часто это нудное надо, а он думает, что он не дидактик!) Не забудьте и о женском поле. Там тоже много героев. Вот, напр., одна — в Сибири: с упрямством звонит в свой маленький колокольчик: “Это не так”. Звонит: “Это не так! Я не согласна!” Все мы в мир пришли, чтобы не соглашаться. Гредескула в герои не возведешь. Человек у вас чересчур запылен».
1921 Вся эта речь особенно кочевряжила Шкловско
го, который никаких идеологий и вообще никаких надо не признает, а знает только «установку на стиль». Он сидел с иронической улыбкой и нервно ковырял пальцем в пальцах правой босой ноги, вскинутой на левую. Наконец не выдержал. «Я думаю, Алексей Максимович, — сказал он глухо, — человек здесь запылен оттого, что у авторов были иные задачи, чисто стилистического характера. Здесь установка на стиль».
Я принял это во внимание. Но за этим остается еще то, о чем я говорю.
4 июня. Вчера вечером княжна призналась мне, что влюбилась в Замятина. Очень счастлива, но сомневается, отвечает ли ей. Изумительно, как никто не видит, что Замятин — туповатый солдафон, не без способностей, весьма элементарных.
6 июня. Лида мне: «Я всегда в последнее время чувствую себя так, будто случилось большое несчастье. Ночью проснусь: что такое? надо что-то забыть, от чего-то избавиться». А ей 15 лет. О, какой мед между Замятиным и княжной.
8 июня. Забыл записать, что в воскресение Горький говорил о Сургучеве. Я прочитал в «Последних Известиях» преглупый фельетон Сургучева «М. Горький». В фельетоне сказано, что Горький привык сидеть на бриллиантовых тронах и вообще нетерпим к чужому мнению, будто бы он, Сургучев, разошелся с Горьким после одного пустякового спора.
Охота вам была водиться с таким идиотом! — сказал я.
Нет, он человек даровитый, — сказал Горький. — У него есть хорошая повесть. (Он назвал заглавие, я забыл.) Но беда в том, что он развращенный в половом отношении человек. Черт знает какая была у него история с одной девицей на Капри. С дочерью доктора. И потом другая. Я даже одно время не принимал его. Было даже намерение выслать его с Капри. Сексуальное извращение.
10 июня после всех заседаний, измученные, мы легли с ним на ковер Дома Искусства — и я молил об одном: «не давите ее сапожищем». Он: «вы напрасно думаете, что я не увлекаюсь. Я тоже — не знаю… Я буду прям. Если бы моя жена была не больна, тогда другое дело, но она больна» и т. д. Я не могу себе представить, что будет с ней, если он отвернется: она вся тает перед ним, как мороженое.
июля. Мы уже две недели в Холомках. Я бегаю 1921 по делам колонии и ничего не делаю. Дожди каждый день и целый день. Коля в первый день, когда приехал, услыхал перекличку мужиков: что это такое? — Это сова, — ответил я. — А вот как кричит сова! Очень похоже на людей. Но что это? (Сова вдруг закричала: «Василий».)
За 40 дней я 30 раз ездил в город на гнусной лошади и на телеге, которую из деликатности зовут только Бедой, а не чумой, дыбой.