Конечно, можно страдать, мучиться, потому что нельзя напечатать роман или что статьи твои хвалят — не хвалят. Но, все же обычная,— рядомшная,— жизнь куда страшнее всех твоих страданий, брат по искусству.— Таня едет в трамвае. В вагоне две кондукторши,— одна толстомордая, молодая и ужасно расстроенная, а другая тощая, еле двигающаяся. Вот эта тощая и разъясняет кому-то: “Пища у кондукторш плохая, холод, работа на ногах,— они и мрут. И перемерли. Тогда провели мобилизацию — толстомордых,— из булочных, из столовых. Ишь, паникуют!”
Да, паниковать и нам не подобает.
260
Иду по ул. Горького. Впереди, мелкими, старческими шажками, одутловатое лицо, на котором пенсне кажется капелькой... Боже мой, неужели Качалов
263:— Василий Иванович, здравствуй!
— А, Всеволод... чеславич...— забыв отчество, пробормотал он что-то неясное и подал мне, тем смущенный, руку в вязаной перчатке.— Как живем?
— Хорошо.
— Да, хорошо. Думаете, что теперь... Москве авиация грозить не будет... Немцы...
— Куда идешь, Василий Иванович?
— А в аптеку. Вот из аптеки в аптеку и порхаю.
— Почему же сюда? Надо в Кремлевскую?
— В Кремлевской того, что здесь есть, нет... Например, одеколон. А здесь я всегда найду, всегда. Прощай, Всеволод!
И он снял варежку и действительно вошел в аптеку.
Если бы ему нужен был одеколон для туалета, он мог бы послать кого-нибудь. Значит для питья? — “Ну тогда я не алкоголик!” — и с этой глупой мыслью я бодро зашагал по ул. Горького к Красной площади.
Сообщение о взятии Лозовой. Мое предположение, когда взяли Изюм,— основной удар на Днепропетровск с тем, чтобы отрезать Донбасс и Ростов. Удар с двух сторон — первый: Изюм, Борвинково, Лозовая, Павлоград. Второй: Ейск, Мариуполь.
12. [
II]. Пятница.Кружится голова. Сижу дома. Нельзя ни писать, ни читать. Принял какие-то лекарства, прописанные года два тому назад и, вроде, стало легче.
Говорил с Тамарой и ребятами по телефону. Мишку от волнения я принял за Комку, а Комка, тоже волнуясь, мог сказать только одну фразу — “Посылаем”,— я спрашивал о книгах,— и в этом, наверное, ужасно раскаивался. Взят Краснодар, Шахты, Красноармейск, Ворошиловск. Мы — в сердце Донбасса.
13. [
II]. Суббота.Чувствую себя несколько лучше.
Написал статью для “Гудка”264
. Вечером, там же, разговаривал с инженером, начальником службы движения Юго-западных261
дорог в Киеве, который был несколько месяцев, вернее больше года, начальником диверсионно-разведывательного отдела в партизанском штабе отрядов Курской области. Это — пожилой, сорокалетний мужчина с массивным лицом бюрократа, с белокурыми, сильно поредевшими волосами, должно быть, некогда очень следивший за своим внешним видом, а сейчас очень довольный тем, что ему дали полушубок. В конце разговора он стал говорить более широко, но человек он, по-видимому, сухой, сдержанный и предпочитающий говорить отчетно. Фамилия у него — Фоконов, он из Ленинграда. Я спрашиваю его:
— А книги, для чтения, у вас были?
Надо помнить, что он год был в лесах; и посейчас, когда выходит днем,— оглядывается, так как днем они выходили “в поле” редко, а если шли, то озираясь — нет ли немцев или полицейских.
— Книг не было. Однажды зашли мы в село. Я к учительнице: “Нет ли чего почитать?” — Она говорит: “Немцы библиотеку пожгли, а у меня, из личных моих книг, остался один Тургенев”. Я беру книгу в руки. В томе — “Рудин” и “Дворянское гнездо”. У меня память хорошая, я Тургенева хорошо помню, но тут глаза так и бегают по строчкам. Выпросил книгу. Прихожу в отряд и гляжу — какие-то у товарищей странные взгляды на меня. Как будто, как в детстве читал,— плывут на лодке, голодные, и пора бросить жребий... В чем дело? — думаю. А сам — в книгу. А они на меня глядят. И лица тоскующие! Не иначе. Ну, думаю, если я эту книгу выпущу — прощай! Работа же у меня такая, что надо часто уходить. Книгу оставлять нельзя. И — я ее закопал в лесу. Приду, почитаю, опять закопаю, как только оторвут.
Мы вышли. На улице лицо у него стало более естественным, простым. Он что-то сказал о дочери, которую хочется повидать, и в длинном полушубке своем ушел в лиловую мглу улицы. Луна закрыта тучами, но все же на улицах свет. Конечно, он очень тосковал по Москве и рад, что его так хорошо приняли (он ждет ордена), но все же ему обидно, что вот мечтал — приеду в Москву, пойду в ресторан, а затем на “Евгения Онегина”,— и ресторана нет, и на “Евгения Онегина” (он так мне и сказал) билетов достать нельзя, да он и не знает — идет ли вообще “Онегин”.
Ночью зашли Михайлов и Федин. Длинная, до двух часов ночи, беседа. Михайлов — о пленении Паулюса, о немце-снайпере, которого разорвали на куски наши, когда генерал сказал, что
262