У Кончаловского: “Лермонтов”265
. К тому времени, когда будут напечатаны эти строки, вы уже превосходно будете знать эту картину: я не буду описывать ее. Я шел к Петру Петровичу и мало думал о том, что он мне покажет. На дворе — оттепель, я смотрел на тротуар, и он был желтый от песка, и машин стало больше. Я думал о наших победах и пытался нарисовать в уме теперешнее состояние немецкой армии... Петр Петрович, когда я вошел в комнату, глядел на меня глазами полными слез. Картина мне понравилась. В ней чувствуется какая-то благородная манерность гения... А глаза Лермонтова — тоскливые и счастливые, глаза сына Петра Петровича — Миши. У него дочка испанка, которая, ей два года, передразнивает, как смеется,— в кулак,— дедушку. В коридоре — печка железная. В гостиной холодище, мы все стояли в шубах, Петр Петрович сушит картину электрическим камином. Затем он стал рассказывать, как сначала, с этюда, написал “Казбек” и “к этому стал подгонять остальное”, т.е. Лермонтова. Написав костюм, он пошел справляться в Исторический Музей — так ли? Оказалось так... На это я ему сказал, что я, например, до сих пор не собрался съездить на Дальний Восток, чтобы проверить, так ли написан “Бронепоезд”, и что Петр Петрович живей меня. Бурку он взял у знакомого — “бурая действительно! А теперешние — крашеные и у них плечи подкладные!” Мундир на белой подкладке, как у всех кавалеристов... Портреты Лермонтова хоть и разные, но по строению лица, если геометрически вымерить, одинаковы... Предполагает назвать: “Я ехал на перекладных из Тифлиса”,— я сказал, что не стоит, т.к. неизбежно, будут путать эту фразу с пушкинской. Тогда он согласился, что лучше назвать: “Лермонтов”... Очень боится показывать художникам, обворуют: “Бурку непременно украдут! У меня Дейне-265
ка решетку украл, поставил за нее девушку голую... Наденут мундир современный — и готов генерал Доватор!”... “Никому не говорил в столовой, обманывал — вот мол снег выпал, а сегодня — бурка, а сабли не могу подобрать. Все думают — Петр Петрович пишет кавалерию, рубку! А тут — лирика!” Короче,— чем говорить о художниках, лучше сжечь искусство!... Глупостей наговорили мы много, но расстались очень довольные, предпочитающие всему опять то же самое чертово искусство и этих чертовых художников!
Взят Харьков.
17. [
II]. Среда.Две последние мои статьи — для “Известий” и “Гудка” — не напечатаны. Либо недосластил, либо пересластил, либо просто болен и писать не могу. Как только берусь за книгу или карандаш — в голове шум, теснота, как в современном вокзале, а ехать никуда и нельзя. Сижу дома.
Газеты наполнены Харьковом.
Получил хорошие письма от детей, с нарочным. Кома по-прежнему с восторгом описывает сырость в комнате и оба смеются над совещанием в Касабланке.
А совещание кое-что дало: не ожидая американского наступления, немцы, как сообщают сегодня газеты, перешли в наступление, потеснили на 20 миль американцев и заняли какой-то пункт. Для занятия всего Средиземноморского побережья немцы едва ли имеют силы, а частные успехи им что?
Даже в современном, сильно унифицированном, уме человека, понятие “сосна” весьма рознится. Да, что такое дерево? Сосна в частности? Что думает о сосне крестьянин и что, скажем, профессор-биолог? И что подумает тихоокеанский дикарь, никогда не видавший сосну? Нужно обладать большой гордостью, чтобы отрицать “нрзб.”. Это по поводу “Двойника” Достоевского, которого я перечел только что, преодолевая шум, наполнявший голову.
18. [
II]. Четверг.Писал рассказ “Честь знамени”266
. Конец придумал замечательный, но, к сожалению, “надуманный”.Видел: на мосту, по направлению Дома Правительства, со сто-
266
роны Волхонки, две женщины, пожилая и молодая, волочат за веревку санки. Санки широкие, те, на которых возят дрова. Тащить трудно, вчера была оттепель, протаяло сильно и теперь, когда подмерзло, то лед оказался с землей. Пожилая женщина тащит усердно, лямки врезались глубоко в шубу, платок на затылке. Женщина помоложе, в белом шерстяном платке, еле тащит, не хочется. Но она и назад не оглядывается. На санках — лист фанеры. На этом, чем-то застеленном листу, сидит мужчина, лет тридцати, до пояса укрытый одеялом. На нем шинель, шапка-ушанка. Лицо у него истощенное, серое, но ласковое. У него нет одной руки и одной ноги. Дотащив санки до середины моста, женщины останавливаются, передохнуть. Пожилая женщина сбрасывает лямку и подходит к калеке. Лицо у нее, несмотря ни на что! — сияет. Это, наверное, мать. Калека смотрит на нее радостно. Женщина помоложе стоит, не снимая лямки, отвернувшись от санок. Мне хочется заглянуть ей в лицо, и я тороплюсь. Обогнал, заглянул. Лицо измученное, лицо женщины, много рожавшей. Она недвижна. Она тупо смотрит на серую, унылую громаду Дома Правительства,— и не видит ничего!.. Наша толпа, поглощенная собой, спешащая,— все же оглядывается на эту троицу... Я спешу перейти на ту сторону моста.