Хольгер Драхман. Литография. 1902
Драхман лежит
в урне – Его величественная
фигура превратилась
в горстку пепла —
Мы встречались
несколько месяцев назад
– Перед глазами еще
стоит образ, как
на фотопластине
– яркий, будто
это было только что.
– В ушах еще звучит
его голос – так же
отчетливо, как если бы
он только что произнес
эти слова – как на
фонографе —
«Ну, послушай,
дорогой друг».
Слова звучали ласково,
округло —
Всё есть огонь – и
движение, – сказал я —
– мы горим, как деревья.
Да-да, сказал он, —
мы, как языки пламени,
вырываемся из
земли.
Мы говорили о мужестве —
– о женщинах.
Вот бы иметь мужество
признаться в своей
трусости, говорю я.
Да, сейчас я вам все
расскажу, – говорит он. —
О том, как я проявлял
трусость – и каковы
на самом деле
женщины.
– Я пишу книгу
– чтобы просверлить
дыры в лодке
– На дно пойдет
весь ковчег.
Наши бокалы наполнялись
шампанским и опустошались.
Да, дорогой друг —
Мы говорили о
расторжении Унии и
возможной войне со
Швецией[111]
.Почему вы не
боролись – почему
Бьёрнсон не развязал
войну – Нансен хорохорился[112]
,сотрясал воздух своей
длинной рукой
– словно
мельничными
крыльями.
После паузы я прерываю молчание.
Что сказал Брут поэту
в «Юлии Цезаре» —
Поэт, тебе нечего здесь делать,
когда мужи воюют[113]
—(Драхман выступал с речами
во время военного напряжения в 1905).
– Возможно, жизнь
двух мужественных людей
ценнее,
чем все искусство, вместе взятое —
Да-да, сказал он, —
Ты прав —
Поэт, ты позорище, —
проговорил он,
помолчав.
Теперь я думаю
о том дне, когда его
пламя потухло и умерло,
о том, что его
пламя горело
неровным огнем,
иногда выбрасывая
мощные, длинные языки
– и вспоминал его слова
о том, что надо просверлить
дыры в лодке.
Стефан Малларме[114]
Стефан Малларме. Литография. 1897
Брови, крупные, темные,
кустистые – и под слегка усталыми веками —
глаза, в глубине которых отражается ясный
свет небес – как в тихих водах
под холмом.
– Легкая седина проступает в бороде
из упрямых завитков, похожей на свиную щетину.
Улыбка джентльмена […]
Маленький кабинет – в зеленоватых пастельных тонах
японский кораблик, старые
выцветшие ковры – зеркало
времен Людовика XIV —
цветовая симфония.
[…]
Здесь он пишет —
Мертвая тишина – нарушаемая лишь
голосом из соседней комнаты – или
чтением этих небольших зарисовок
и неоконченных стихов —
из которых впоследствии будет
собран экстракт – эти стихотворения,
совершенные по форме, – понятны
лишь немногим – в них каждое слово
настолько насыщенно, что оно
вызывает целый ряд душевных движений,
будто мелкие точки на фонографической пластинке —
их почти не видно, но на фонографе они превращаются
в живые слова.
Станислав Пшибышевский
Станислав Пшибышевский. Литография. 1895
Как живой, стоит он у меня перед глазами, друг моей молодости! Образы и ситуации с его участием проходят перед моим мысленным взором, как на кинопленке. И все же как много лет прошло с тех пор – целая жизнь отделяет ту берлинскую зиму 1890-х годов, когда я впервые встретил его, от сегодняшнего дня, когда он покоится в родной земле.
Плотно сидели они в небольшом винном погребке на Унтер ден Линден, который обнаружил Стриндберг и который вскоре стал местом собраний для молодых художников – многие из них с течением лет обрели заслуженную славу как поэты или живописцы. Здесь бывали Стриндберг и Демель, Хартлебен и Лайстиков, Хольгер Драхман, Гуннар Хейберг, Кристиан Крог[116]
и многие другие, в ком как раз в эти годы бродило и зарождалось новое искусство. И в центре среди них – Пшибышевский, с большими горящими глазами на бледном лице, молодой, восторженный, до краев полный жизни и веры в будущее. Нервный и чувствительный, временами взмывающий ввысь, туда, где светили ему вечные звезды, временами падающий на самое дно отчаяния, окруженный замкнутыми стенами, на которые он пытался взобраться. Я и сейчас вижу, как он сидит в углу на диване в этом маленьком винном погребке в Берлине, весь сжавшийся, с лихорадочно блестящими глазами, и говорит тихо, хриплым голосом, будто разговаривая сам с собой.Внезапно он вскакивает в экстазе, бежит к фортепьяно, так резко, будто его неотложно зовет внутренний голос. И в мертвой тишине, наступающей после первого же аккорда, в тесном погребке начинает звучать бессмертная музыка Шопена, внезапно преображая его в сияющую праздничную залу, в торжественный чертог искусства. И так мощно он сам был захвачен, и так мастерски передавал удивительные музыкальные картины своего соотечественника, что мы слушали затаив дыхание, завороженные, забыв о времени и пространстве, пока не затихал самый последний звук.
Август Стриндберг. Литография. 1896