Я приятно волновался, когда подошел к двери большого казачьего дома, за которой должен быть мой старый и старший друг еще по Оренбургскому казачьему училищу с 1910 года, полковник Василий Данилович Гамалий, теперь мой командир полка. У него я должен отдохнуть душою от постигшей меня неприятности и, конечно, рассказать ему все, как «защитнику обездоленных», каким он прослыл в военном училище среди нас, младших юнкеров, будучи тогда портупей-юнкером. Спросив разрешения войти, рапортую — представляюсь по всем правилам воинского устава, а он, быстро встав со стула и обойдя свой письменный стол, не слушая рапорта, подходит ко мне, обнимает и целует в губы, произнеся:
— Ну, к чему этот рапорт? — Из штаба войска он уже знал о моем назначении в его полк.
Я хочу предъявить ему свое предписание, а он флегматично перебивает меня словами:
— Да успеешь ещё… Ты обедал? — добавляет.
Отвечаю:
— Конечно нет… я сюда прямо с поезда.
— Постой… куда бы нам пойти пообедать? — вдруг спрашивает он и… смотря в землю, думает.
Красивый, высокий, крепкий, здоровый мужчина — кровь с молоком. Очень стройный. Крепко скроенный и красиво сшитый. С могучими плечами и легкой походкой. На светлой широкой гимнастерке — офицерский Георгиевский крест и английский орден. Своим внешним видом Гамалий представлял классическую красоту казака-черноморца. Ему тогда было чуть свыше 35 лет.
Этой атлетической фигуре, казалось, не только было тесно сидеть в этой небольшой его комнатке-канцелярии, но и — неуместно. Его крупное тело требовало простора, степи, именно степи, а не гор и леса! И требовало той работы, которую нужно было держать ему на своих могучих плечах, как что-то особенное на своем гранитном фундаменте. Это была «махина», требующая физической работы, шири, мощи, может быть, безудержного разгула, и вот он — молодой и заслуженный полковник и герой — формирует в глубоком тылу полк из старых казаков и полк пеший…
Он холост, еще не устроился, вот почему и не знает — где ему обедать.
Вечером этого же дня я был представлен командиру бригады, генерал-майору Филимонову,[111]
родному брату войскового атамана.[112] В черкеске и только при кинжале он прогуливался возле своей квартиры под тенистыми акациями с очень молоденькой, интересной и шустрой местной учительницей. Он не обратил никакого внимания на нас с Гамалием и постарался скорее отпустить нас от себя. В его бригаду должен войти и 3-й Запорожский полк, также формируемый, как и 3-й Уманский.Странный прием был стушеван приятной встречей со старым корниловцем, сотником Шурой Хлусом,[113]
отчетливо представившимся мне. 26 октября 1918 года в конной атаке полка на пехоту красных под станицей У беженской под командой полковника Бабиева мы оба были ранены. Это связывало дружбой.Получив от Гамалия месячный отпуск, выехал к себе в станицу.
В своей станице
В станице работаю и отдыхаю. Братья на фронте, идут с боями на Царицын. В хозяйстве рабочих мужских рук нет. Отец погиб. Бабушке сверх семидесяти лет. Матери более пятидесяти. Три сестренки — 16, 14 и 12 лет. Все учатся. Кому же работать?!.
У нас, под горою, над Кубанью — два сада, по две десятины каждый. Один фруктовый и овощной, а другой — травяной, с люцерной. Эту траву косили четыре раза в лето. Подошел первый укос. Косили «травянкой», то есть американской косилкой.
Скосили, высушили, перевезли сено и сложили в скирд во дворе. Спеют черешня, малина, клубника и другие ранние фрукты в нашем верхнем саду, раскинутом длинно по кочугурам.
Я веду в станице замкнутую жизнь. Ни у кого не бываю. Ложусь спать не позже девяти вечера. Мне скучно. И томительно. Я оторван от своего воинского дела, вот почему мне и скучно, и томительно. Живу как отшельник.
— Што ты, сыночек, такой грустный? — участливо спрашивает наша дорогая и такая добрая мать. — Ах, сколько невест есть хороших, Федюшка! — добавляет она, думая, что я скучаю в одиночестве.
Выслушав это и дав несколько минут ей на размышление — встаю и иду тихо от нее, чтобы не огорчать ее отрицательным ответом. Моя душа была пуста, и я совершенно не думал о женитьбе.
Так приятно работать в своем фруктовом саду! Моя кобылица Ольга свободно пасется в огороде. Она так «округлена» на воле. Ей пять лет. Она словно семнадцатилетняя красавица «в соку». Она так привыкла ко мне. И когда ей становится жарко — сама идет ко мне. Подойдет, станет возле, словно хочет сказать: «А не довольно ли, старина, работать?.. Не пора ли на фронт?.. А пока что — я хочу пить и постоять в тени».
И стоит она, моя дорогая Ольга, и монотонно кивает головой, отгоняя назойливых мух.
— Крас-сивая она у тебя, сыночек! — говорит мне мать и любуется ею, словно своей дочкой.
По праздникам я часто езжу по станице верхом и уж «не огородником» в широкой рубахе, вобранной под очкур широких шаровар, внапуск на чувяки, а в черкеске, в погонах, при кинжале и револьвере. Тогда я уже для своих станичников — и пан, и господин полковник, и Федор Ваныч, и Федюшка для своих сверстниц и пожилых женщин-казачек. Прекрасны наши станицы! Прекрасный народ там!