Восточная культура эффектно подрывает эту западную механику: она начинает делать движения неожиданного рода, как в зен-буддизме. Смысл здесь в том, что с приближением к несказáнному становится
Тот, кто это видит и говорит, эффективным, на мой взгляд, жестом срывает, разваливает себя всякого – подсекает всякую постройку, которая построена или может быть построена на его месте. Этот жест какой-то круговой, обращающийся на себя самого. Как если бы недолжная постройка, которую надо сломить, была уже всегда исходно, сама собой, и разрушитель Индра словно имеет всегда бесконечное количество городов перед собой, которые ему весело разрушать.
Старый Толстой говорит уже без акцента долженствования, «человеку свойственно прежде всего смирение, желать быть униженным» – чего еще он требовал раньше, теперь данность, и не парадокс, – потому что знает уже эту тягу к питательному унижению как свою природу на опыте. Сгибание головы нужно снова и снова, как опускание на четыре лапы, как отказ от прямостояния. Надежды раз и навсегда вынести ночной горшок у него совсем не остается, какая была в молодости. Похоже, главная работа старого Толстого – словно вычерпывать наливающуюся воду. Навык приобретается похоже только в неверии в быстрые результаты. Словно перед массой несметных врагов. Изгнав порок, надо снова исповедоваться в том, что в изгнании был порок.
Собаке дано движение зарывания, пусть символического, своих нечистот, после чего она уходит спокойно с места, где делала свои дела, а человеку это как будто бы не дано. Словно каждое движение будет снова и снова увязать без эффекта в вязком веществе.