В хорошо
входит страшно много. В греческом синоним блага – τὸ καλόν, красота, благолепие, старое добрóта. Когда мы выходим на люди, то придаем себе облик. При этом одни думают, зачем так делать, зачем я так делаю, красоваться перед другими мне пользы не приносит; другие думают, это нужно для успеха, встречают по одежке и т. д. То, что мы о своем облике думаем таким или другим образом, показывает, что мы сначала о нём позаботились, просто так, автоматом (например, в метро, перед зеркалом все придают себе лицо). Совершенно независимо от интерпретаций и до них наш облик, τὸ καλόν, входит в наше τὸ ἀγαθόν, и мы, как отдергиваем руку от огня или невольно сердимся на котенка, который оцарапал, автоматически, так же тянемся к успеху, не забываем взять сдачу, захватить покупку в магазине, придаем себе облик, «душевный облик», говорит Дильтей (65[68]). Он хороший по определению. Разумеется, прическа, одежда, выражение лица взяты нами из расписания. Но первичное движение принять облик, вкладывания себя нами в хорошо взято не из расписания, это движение так же инстинктивно вкладывает нас, вдвигает в хорошо, как младенец сладок и благодушен, когда попил и засыпает. Важно делать различение, которое мы не замечаем у Дильтея: хорошо – раньше формы, усматривается и устанавливается до того, как найдены гештальты, и заставляет их искать. Доказательство: в расстройстве <ребенок> теряет форму, буквально растекается. Благом и красотой это состояние трудно назвать, но оно хорошо, хотя форма потеряна, и приведение угрозой или долгим изматыванием несчастных детей к форме хуже, чем их рёв.С этим неразличением Дильтея связано его понимание русской культуры. В своей поэтике («Воображение поэта. Элементы поэтики») он говорит:
Сегодня же в пространной области поэзии повсеместно царит анархия. Созданная Аристотелем поэтика мертва. Уже перед лицом прекрасных поэтических чудовищ, создававшихся Филдингом и Стерном, Руссо и Дидро, формы и правила поэтики Аристотеля превращались в бесплотные тени чего-то ирреального, в шаблоны-снимки художественной манеры прошлого. […] Нас осаждает многообразие форм всех времен и народов, и оно, кажется, размывает любые разграничения поэтических видов, любые правила. Особенно нас с головой затопляет идущая с Востока стихийная бесформенная поэзия, музыка, живопись, – полуварварские, однако наделенные грубой энергией тех народов, у которых борения духа еще совершаются в романах, да в живописных полотнах шириной футов в двадцать. – При подобной анархии никакое правило не властно над художником, а критик отбрасывается на позицию личного чувства – вот масштаб оценки, какой единственно у него остается. […]
Подобной анархией вкуса всегда отмечены бывают эпохи, когда некий новый способ ощущения действительности уже разрушил устойчивые формы и правила и когда вот-вот готовы сложиться новые нормы искусства; однако нельзя, чтобы такая анархия затягивалась […][69]
Писалось в 1887 году. Под романами, в которых совершаются еще борения духа, имеются в виду скорее всего Достоевский, Тургенев, Толстой. Заметим, что буря хаоса сменяется властью устойчивых форм, преодолением анархии чем скорее тем лучше. – А что если форма, облик – только одна сторона хорошо
, и другая, тоже полноценная сторона – хаос? Нет, Дильтей симметрии здесь не видит. Бесформенность и форма для него как полнота и лишение, ясность цели и отсутствие ее.