Читаем Дневники Льва Толстого полностью

тема названа метафизическая и натурфилософская, отвлеченная, как в разбираемом нами сейчас длинном тексте о кленовых листах. Слова «думаю всё» означают вроде бы, что время Толстого занято исключительно этим. Получается, что по лексике и по предмету здесь два ряда мысли, один онтология, другой этика. Важно, что они различны у самого Толстого: если выделить, выбрать феноменологические разработки, то в них не видно будет выхода в нравственное учение. Он сам дает ключ к этой двойной мысли: мы прочитали, что «Кант считается отвлеченным философом, а он — великий религиозный учитель». Значит, говоря на более техничном философском языке об абстракциях, он не переходит от одной темы к другой. Перед нами продолжение той же самой мысли, но почему-то взявшей себе теперь другой инструмент.

Несмотря на эту высокую — собственно в новоевропейской философии высшую — оценку Канта, не нужно забывать, что выше его Толстой ставил двух русских крестьян. Систему Канта Толстой не видел и не хотел видеть — она была для него помехой, через которую надо пробиваться к человеку. Вот ранняя запись, но этого подхода к системам Толстой не только никогда не менял, а даже раннюю запись можно считать программой на все его времена:

3 февраля. — 1870. Система, философская система, кроме ошибок мышления, несет в себе ошибки системы.

В какую форму ни укладывай свои мысли, для того, кто действительно поймет их, мысли эти будут выражением только нового миросозерцания философа[125].

Для того, чтобы сказать понятно то, что имеешь сказать, говори искренно, а чтобы говорить искренно, говори так, как мысль приходила тебе.

Даже у больших мыслителей, оставивших системы, читатель, для того чтобы ассимилировать себе существенное писателя, с трудом разрывает систему и разорванные куски, относя их к человеку, берет себе (48: 344–345).

Поэтому, если бы у Толстого не было многократных упоминаний Канта, сопоставлять эти два имени не было бы никакой причины — так же как лучше отталкивать напрашивающиеся ассоциации с Дильтеем, Гуссерлем, Хайдеггером; даже с Ницше, которого Толстой знал, похоже, по журналам и публицистике и не вчитался в него, так что у него осталось размытое представление о чем-то по ту сторону добра и зла.

Читал Ницше «Заратустра» {по-немецки} и заметку его сестры о том, как он писал, и вполне убедился, что он был совершенный сумасшедший, когда писал, и сумасшедший не в метафорическом смысле, а в прямом, самом точном: бессвязность, перескакивание с одной мысли на другую, сравнение без указаний того, что сравнивается, начала мыслей без конца, перепрыгивание с одной мысли на другую по контрасту или созвучию и всё на фоне пункта сумасшествия — idée fixe о том, что, отрицая все высшие основы человеческой жизни и мысли, он доказывает свою сверхчеловеческую гениальность. Каково же общество, если такой сумасшедший, и злой сумасшедший, признается учителем? (29.12.1900 // <ПСС, т. 54>)

Перейдем теперь непосредственно к разбору поставленного в начале наблюдения об условности реальности. Длинное отступление было нужно для того, чтобы понять, что Толстой и здесь неотступно продолжает ту же самую свою единственную мысль, одну на протяжении последних десятилетий:

Перейти на страницу:

Похожие книги