Читаем Дневники Льва Толстого полностью

Мы не будем смотреть со стороны на зверя, нам кажется что в его сторону нас ведет единственная необходимость своего. Но в диком лесу и в океане Толстого и Гете страшно, мы туда не можем, наше тело будет там разодрано. Но есть другой путь чем разделять и властвовать, разделить мир на два и научиться смотреть со стороны. Пишется великими не для нас, их писание как дом или лодка, которые они делают для себя, чтобы выжить. У них противоположное тому, как у массы пишущих, которые жалуются, выражают себя и делятся своими представлениями о жизни. Кто построил дом для себя, в том доме удобно жить и другому. Если мы так отнесемся к тому, что они создали, к их словесному дому, просто войдем в него и увидим что там можно жить, то наша задача облегчится: окажется, что уже не нужно созерцать океаны или бездны, углубляться в абсолютное беззаконие этих умов, как в хорошем доме нас не обязательно должно тревожить незнание, какой веры был строитель.

Тогда окажется, что отгадывать, нигилист или христианин был Гёте или Толстой, не наше дело, и мы вовсе не должны подражать Горькому, который и тоже сравнивал Толстого с морем, и пытался со своими духовидческими средствами проникнуть в неопределенное «нечто», которое ему, проницательному Горькому, «кажется чем-то вроде „отрицания всех утверждений“ — глубочайшим и злейшим нигилизмом, который вырос на почве бесконечного, ничем не устранимого отчаяния и одиночества, вероятно никем до этого человека не испытанного с такой страшной ясностью»[41]. Глубоко? Кто скажет что не глубоко, если названы такие слова, глубочайший нигилизм, злейшее отчаяние. Верно? Да хотя бы и верно, нам какое дело? Нам ведь Толстой и Гёте дали не блюдо из выделений своего ума, а дом, в котором можно жить. Поэтому и эстетические восторги Горького — «он… показался мне древним ожившим камнем […] море — часть его души, и всё вокруг от него, из него. В задумчивой неподвижности старика почудилось нечто вещее, чародейское»[42] — похожи на этнографический интерес жильца к печнику, который серьезно опасается, что жилец не управится с хозяйством и спалит дом. Горький дикарь, бродяга. Бродяге Горькому Толстой со всеми своими постройками и был нужен только как материал, чтобы согреться, удобный тем, что собрано его много и в одно место.

Когда Томас Манн вникает в Толстого, то он и нас заражает своей двойственностью: мы не знаем, мрачные бездны, угаданные им в великом человека, они что, делают в его глазах их постройки соблазнительной ловушкой, так что осваиваешься в них и впитываешь яд? Или вовсе нет? Или все-таки отчасти яд, и не совсем? Читаем:

Величие и одиночество Толстого носят характер первобытного язычества, первозданной стихии, существовавшей задолго до возникновения цивилизации. В нем отсутствует гуманный, человеческий элемент. Этот всезнающий, связанный со всей природой, погруженный в раздумье старец […] пробуждает в нас сумеречный, дочеловечески жуткий мир ощущений, пространства и рун… […]. Гуманистическая божественность Гете совершенно явно принимает какие-то иные черты, чем глыбистая, первобытно-языческая божественность Толстого […] А всё-таки в их сокровенной глубине таится нечто общее, а всё-таки и в Гёте присутствует это стихийное, темное, дочеловеческое, хаотически-злобное, таящее в себе дьявольское отрицание[43].

Дьявол и Бог названы. Поневоле хорошо подумаешь об определенности Церкви, для которой дьявол анафема, а Бог благословен. Тут, для гуманиста Томаса Манна, дьявол, Бог, отчаяние, нигилизм, пантеизм — не вещи, а лексика. Ею он рисует портрет Толстого и Гёте, интересный, т. е. увлекательный. Бездны, бесконечность входят в палитру портретиста. Его проблема не в том чтобы знать, что означают его слова — спинозизм, пантеизм, метафизика, — по Витгенштейну мы прекрасно можем объясняться и не зная что значит каждое слово, — а в том чтобы из них построить образ. Возникнет еще один в галерее созданных Томасом Манном. Мы имеем дело с его творческим развитием, в котором Лев Толстой занимает место. Он веха на жизненном пути немецкого писателя.

Перейти на страницу:

Похожие книги