Получила билет на электризацию в Сальпетриер. Сиделка и служитель, которые ее делают – без стеснения обирают больных, хотя на стене висит печатное объявление: «Служащим принимать деньги и какие бы то ни было подарки от больных строго воспрещается».
По окончании сеанса сиделка становится у дверей, и серебряные и медные монеты так и сыплются в ее передник. Никто не ускользает от этого обязательства, но меня, как студентки, она побаивается, хотя каждый раз, как я ухожу – провожает долгим яростным взглядом, потому что я из принципа – понятное дело – не стану давать взяток.
Вот и Рождество. Два дня не будет лекций. Вчера вечером пошла немного пройтись по улицам. Нарочно выбрала ближайшую от нас, где живет рабочее население – rue Monffetard. Узкая и длинная улица извивается точно коридор. Здесь в обычае праздновать канун Рождества – как у нас Пасху: в церквах служат messe de minuit45
, и в домах устраивают веселые «réveillon»46 и едят кровяную колбасу – по-здешнему – «boudins».Было десять часов вечера. Улица-коридор кишела народом, точно муравейник. Все лавки были открыты и ярко освещены; пение, шум, музыка, крик, смех… И так везде в эту ночь, на всех улицах Парижа.
Какая разница между этой пестрой, шумной, веселой рождественской ночью – и нашей, в России! И мысль уносится далеко-далеко, и в воображении – бесконечные снежные равнины моей родины, среди которых затерялись столицы, города и деревни.
Как хороши эти деревни при лунном свете, как фантастичны леса зимою!
Среди величавой тишины зимнего вечера раздаются колокольные звоны, и эти звуки – мерные, плавные, протяжные, – так гармонируют с настроением природы.
Чудная, таинственная, мистическая северная ночь!
Сколько в ней поэзии, сколько странной грусти… хочется отрешиться от себя самой, хочется уйти, улететь куда-то, – и не знаешь куда… хочется уйти из этого мира, жить вне пространства, вне времени…
А здесь, здесь!
Тоска еще более сдавила сердце, когда среди крика и шума пробиралась я к себе, в свою холодную одинокую комнату.
Что может быть прозаичнее встречи праздника в таком шуме и гвалте?..
Сегодня – как оделась – легла. Не вышла ни к завтраку, ни к обеду… Студенты-агрономы такие ограниченные малые, только и умеют говорить о своих репетициях да экзаменах. Так как я с ними не кокетничаю, то на меня они нуль внимания. Хозяйка опять пришла ко мне в комнату, утешает меня, как умеет. Добрая душа! Но помочь она мне вряд ли может.
Мне хотелось бы, чтобы пришла эта дама. Зачем?
Ведь все равно она ничем мне не поможет.
Встретилась сегодня с Бабишевой.
– А-а, Дьяконова, пойдемте к нам! – и потащила к себе. Хоть у меня и очень мало с ними общего, но одиночество так угнетающе действует на меня, что я все-таки пошла. Среди болтовни о всяких пустяках, о том, как она устроилась, как она начала ходить слушать лекции, в какие дни, – она вспомнила, что я хотела идти к доктору.
– Ну, что? как? где были?
– В Сальпетриере.
– А-а, ну? как там?
Я знаю, что ее интересует вовсе не то, что мне сказали, а просто профессиональное любопытство: как, что, какой госпиталь и прочее. И поэтому рассказала ей о внешнем виде больницы, о своих впечатлениях, о том, что мне нельзя всего осматривать и проч.
– Ну, а вам что сказал врач?
Меня передернуло от внутренней боли.
Это так напомнило его приговор – сознание своего безвыходного положения. И я как можно короче ответила: «Ничего… сказал, что мне вредно жить одной… велел делать растирания – тоже нельзя самой. Лекарства одни не помогут. Вот и все».
Я говорила спокойным и ровным тоном.
Бабишева очень близорука и в буквальном смысле слова дальше собственного носа ничего не видит. Она не могла рассмотреть ни выражения моего лица, ни скрытой иронии, которая звучала в моем голосе.
Дочь ее в это время возилась со спиртовой лампочкой, приготовляла кофе.
– Да? – сказала Бабишева своим обычным добродушным тоном. – Только как же вам это сделать-то? Здесь у вас никого нет. Ишь, какой! Лекарства одни не помогут, надо изменить условия жизни. А коли их нельзя изменить? Тогда постарайтесь так, чтобы одни лекарства помогли. Это вздор. Я никогда не поверю, чтобы обстановка могла так много значить. Ведь он вам и пилюли дал, и электрические ванны. Подумайте только! э-лек-три-ческие ванны. Покажите-ка мне его рецепт… М-м-м… н-да, верно!
– Так вот и принимайте-ка их, – берите ванны и растирания делайте – сами. Конечно, неудобно, – но что же делать? А что он про обстановку жизни вам говорит – вздор это, голубчик мой; раз изменить ее невозможно, так и не думайте лучше об этом…
И Бабишева, удобно развалясь в кресле, свернула и закурила новую папиросу.
– Лялька, да что это ты сегодня с кофе долго возишься? или опять голова болит? опять вчера долго сидела? поди ляг, отдохни, а я уже сама тебе в комнату его принесу.
– Ах, оставьте, мама, право! – капризно возражала бледная Ляля. – Мне это надоело. И голова не болит, и легла я не поздно, все сама сделаю. Сидите, не беспокойтесь, я сейчас кончу и вам подам.