Читаем Дни полностью

Машина плавно петляет по серпантину в тонко-ребристых и острых серо-краснеющих камешках; похрустывают эти камешки, оранжевый гравий под нами; наш Альдо улыбается то смущенно, то ребячески-радостно-безмятежно; шофер Napolis, вдруг обретший дар речи, — а мы уж квалифицировали его как эталон молчуна! — рассказывает Альдо о своих родственниках, к которым мы непременно заедем потом; там кофе прямо на ветках, там «ма-а-аме-ей» — та́к он произносит — там пиалы; там старые фотографии, там…; Альдо переводит; шофер уж чувствует обратную дорогу. Петр Петрович ухмыляется, поглядывая на простор, на свою любезную Кубу — на свою любезную Латинскую Америку. Зеленые холмы, оранжевая дорога, разговор о Кубе — о ее животных, растениях: зверей крупных нет, зато рыб и бабочек, птиц и этих — и земноводных…

— Но змея у нас лишь одна, — говорит Альдо.

— Ядовита?

Классический первый вопрос о змее: и знаем, а поддаемся.

— Нет, это красивый удавчик. Маха́ Санта-Мария.

Мы улыбаемся.

— Птицы — гарпии и… В музее, в Ольги́не, есть чучела зверей — экзотика: лиса, волк… заяц…

Едем.

Вновь — в город.

Мелькнули на возвышении желтые стены Монкада — образ войны и тревоги.

Едем.

Вверх и вниз улицы — холмистый Сантьяго; стены и балконы, и пышные, в светло-сиреневых и желтых цветах, кусты у одноэтажных домов.

То плоские, то уго́льные крыши.

Пальмы финиковые — приземистые, перистый веер; пальмы королевские, кокосовые — те — те; акации с гигантскими черно-коричневыми стручьями.


Куба!

Герой мой едет и не думает о тебе; но красота твоя — в сердце его и в сердце моем.

Он помнит, я помню белый, весь мягко белый песок Варадеро — песок, на который накатывают слюдянисто-прозрачные, агатово-лазоревые, покрытые глянцевым слоем чистого блеска волны безмерного, вечного моря; я помню, он помнит берег Плайя-Хирон — мертвую пляску пористого, острого камня, отверделого в корчах, в ноздреватых проемах; камня, вымученно-испитого — истощенного, иссушенного морем; камня, чьи профили и рельефы порою напоминают головы, бороды лихорадочных Дон Кихотов, зарытых в заветный, загадочный берег; а море?

О, снова и снова: теплое, теплое февральское море тут, рядом; оно масляно плещет своей извечной, и вечереющей, и одновременно и темной и прозрачной волной, и оно входит в поры камня, и тихо образует копытца, рисунки, наполненные и темной, и теплой на вид, и ласковой вкрадчивой влагой; и оно держит, и обнимает, и глухо волнует тело твое — кожу, мускулы; и оно слезит и слепит глаза, когда ты выходишь и вновь — не лежишь на волне, на спине волны, глядя в серо-голубое и ясно-желтое вечереющее небо, — а идешь, идешь, как подобает идти дневному и обыденному человеку; и святая морская соль стекает с легкой и бодрой твоей головы — и волнует, слезит, и слепит глаза; я помню таинственный, тоже вечереющий Тринидад — весь лиловый, и фиолетовый, и сиреневый, и снова лиловый, и вновь сиреневый, и вновь фиолетовый, и сиреневый — и все цвета и оттенки, что между: мягкие, круглые, небольшие горы — Эскамбрай; миг, когда небо зеленое, и все в зеленом дыму: перед самым закатом; и — море; море, серое и голубое, и фиолетовое, в зелени, желтизне, и медной розовости краткой зари, и в огненно-серебрящемся, рябоватом — смутно разбиваемом волною, зыбью, — отблеске самого́ великого, самого́ торжественного «диска» Солнца. Я помню? ОН помнит? Я помню — и он помнит; витиеватые, красиво изогнутые слова Ха́гуэй, Кама́гуэй, — слова, связанные с образами серого и розового города, с образом огромного, черно-зеленого, плавно-четкого шара — могучего одинокого дерева посредине ярко-зеленой ровной поляны; оранжево-красные здание и стена — на краю ее, этой поляны; и эти серые, блестко-серые, веретенообразные королевские пальмы, каждая с темно-зеленым пучком на макушке — оторачивают поляну; красное здание — художественное училище, бывшая теннисная вилла; одинокое дерево на поляне — «хагуэй»; да, есть и город с таким названием; Хагуэй, Камагуэй… да, индейская память на острове, на котором давно уж, «в дыму столетий» исчезли индейцы; население — «афро-испанское»; скульптурно, гречески стройные, красивейшие мулатки, мулаты с кожей всех оттенков от темно-коричневого до палево-охряного — мулаты и мулатки, одетые в одежду «острого» цвета — малиновое плотное, светло-фиолетовое свободное; или оранжевая блуза, рубаха, ярко-синие, ярко-голубые джинсы и так далее (сравни в далекой Монголии!), — мулаты и мулатки гордым и радостным видом своим напоминают нам об Испании и об Африке; а индейцев нету; и вдруг — это индейское, заветное: Ха́гуэй, Кама́гуэй… Тайна, синь, свет.

…Стройная, невыразимо, неисповедимо, неведомо стройная, светло-кофейная строгая красавица мулатка с точеным греческим профилем, в розовом и сиреневом, на фоне ярко-зеленой, свежей поляны; на фоне могучейшего, круглого, черно-зеленого дерева…

Ха́гуэй…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дыхание грозы
Дыхание грозы

Иван Павлович Мележ — талантливый белорусский писатель Его книги, в частности роман "Минское направление", неоднократно издавались на русском языке. Писатель ярко отобразил в них подвиги советских людей в годы Великой Отечественной войны и трудовые послевоенные будни.Романы "Люди на болоте" и "Дыхание грозы" посвящены людям белорусской деревни 20 — 30-х годов. Это было время подготовки "великого перелома" решительного перехода трудового крестьянства к строительству новых, социалистических форм жизни Повествуя о судьбах жителей глухой полесской деревни Курени, писатель с большой реалистической силой рисует картины крестьянского труда, острую социальную борьбу того времени.Иван Мележ — художник слова, превосходно знающий жизнь и быт своего народа. Психологически тонко, поэтично, взволнованно, словно заново переживая и осмысливая недавнее прошлое, автор сумел на фоне больших исторических событий передать сложность человеческих отношений, напряженность духовной жизни героев.

Иван Павлович Мележ

Проза / Русская классическая проза / Советская классическая проза