Барабан огромной машины уже двадцать часов вертится на холостых оборотах. Ненасытное горло машины глотает бревна, они скользят, скрипят в ее огромном брюхе и уже без коры подаются по транспортеру к лесорубу. Тридцатитонный маховик быстро и методично поднимает и опускает нож, и по желобу скреперного конвейера сыплются измельченные щепки. Рабочие берут их горстями, радуются. Монтажники из бригады Диньо не верят в плохие предчувствия своего бригадира, суют носы в измельченные щепки, чтобы почувствовать запах дерева. Диньо тоже забывает о всех своих сомнениях, забывает и про то, что крутятся стрелки часов, которые хотят во что бы то ни стало привлечь его внимание и прокричать: «Зачем ты здесь, разве не видишь, что целые сутки не выходишь отсюда?»
Крик не замечает их, он готов обнять юного инженера, простить ему споры, извиниться за недоверие. Вот он уже бежит к операторам, следящим за дрожащими стрелками контрольных приборов, заглядывает в иллюминаторы и напряженно вглядывается, как бурлит целлюлозная масса…
Отступает ночной мрак, прогоняемый вспыхнувшим огненным заревом, ворота цеха гостеприимно распахиваются, как для приема. Цех наполняется шумом…
И вдруг все перекрывает чей-то крик. Предчувствие опасности возвращается к Диньо. Два прыжка — и он уже на месте аварии: пробило левый держатель, он судорожно дергается. Диньо бросается к нему, забыв, что силы неравны. Хочет закрепить. Прижимает, подсовывает ногу, чтобы уменьшить вибрацию.
— Остановите машину, остановите машину! — кричит он.
Тело его сотрясается вместе с корпусом механизма. Он слышит множество голосов. Какая-то суета вокруг, но ему кажется, что все это где-то далеко. Забыл и о юном инженере, и о белых чертежах. Диньо ничего не чувствует, ничего не видит. Он знает только одно — соскочит держатель, котел с горячей пульпой перевернется, и раскаленная масса, нагнетаемая по трубопроводам, со свистом вылетит огненным кнутом и начнет хлестать по сторонам, ища виновных, чтобы наказать их. Будет ли он среди них? Грохот машины неожиданно обрывается. Барабан останавливается. Держатель больше не дрожит в руках, он неожиданно оседает, и Диньо Крик чувствует обжигающую боль в ноге…
Икономов уже перешел в сектор
Крик — тоже ни слова. Больничная палата наполнена тревогой, которая в любой момент может прорваться и громыхнуть как взрыв.
Диньо сосредоточен. Морщит свое бледное лицо. Что-то обдумывает. Бригада понимает и ждет.
Все вздрагивают от крика:
— Она двигается, она двигается!..
Люди в больничной палате поражены. Что такое?
— Она двигается, она двигается!
Звуки голоса отдаются в коридоре. Крик поднимает голову.
— Петьо, откинь одеяло!
Он машинально выполняет приказ. Одеяло откинуто — они видят забинтованный обрубок ноги. Он медленно, толчками поднимается и опускается — возвращается жизнь.
— Двигается! Двигается! Все в порядке! Все в порядке! — раздается голос Крика.
Медсестра открывает дверь и смотрит, как больной делает то, чего делать нельзя и чего никто не ожидал. Потом подходит к койке, накрывает Крика одеялом. Смотрит на парней из бригады и старается выполнить свои служебные обязанности — делает выговор. Бранит, а они терпят. Мужчины всегда молчат, когда их беззлобно ругают. Просто не знают, как поступать…
Вчера Шеллу раздражало, что он только и думает о Диньо Крике. Петьо был там, на их «спевке-выпивке», ему захотелось прочесть, что пишет Крик, зашелестеть страницами письма. Но почему-то это вызвало у них раздражение. Сначала подняли его на смех, а потом Муци позеленел. Лицо его стало такого же сине-зеленого цвета, как и глаза. Его гордость и оружие — в победах над женщинами.
— Слушай, кончай со своим Криком, а то тебя с криком вышвырнем отсюда!
Петьо не ожидал такой реакции и даже стушевался. Они встали друг против друга, но два поцелуя Шеллы, запечатленные на щеках враждующих сторон, были равнозначны примирению…