…У Нанко было три брата. Самый старший умер рано, второй пошел примаком в семью жены. Сам Нанко женился еще до армии, а как вернулся, решил отделиться и жить своим хозяйством. Отчий дом достался меньшому брату, а другой недвижимости, годной для дележа, просто не было. Получил Нанко свой пай за дом, взял пару волов да десяток декаров земли. Клочок нивы, то ли четыре, то ли пять овец дали за женой, и принялся Нанко ставить свой дом. Расчистил место в верхнем конце сада и начал стаскивать туда камни, кирпичи, балки, песок. Много раз я видел, как Нанко со своей молодухой, измазанные по самые уши, месили в яме глину для кирпича. Несколько лет кряду они сновали, как муравьи, туда-сюда, волоча на себе материалы для будущего дома. В это время произошла революция и, как говорится, мир перевернулся с ног на голову, а Нанко все продолжал возиться, как будто ничего не случилось, или ему просто не хотелось, чтобы на него обращали внимание. И только когда пришла пора кооперировать землю, он словно очнулся от глубокого сна, оглянулся вокруг и завопил: «Как это я отдам свой надел?!» Половина крестьян вошла в кооператив, а другие уперлись, превратившись в болячку на теле родного села. Им была предоставлена возможность «пораскинуть умом» и в то же время испытать, как чувствует себя рыба, вынутая из воды. Эти люди тешили себя надеждой, что время идет, глядишь, все и само уладится.
Нашлись в селе и такие, кто не видел перед собой ничего светлого, а воспринял грозные события как конец света, — они тихо умирали, скрестив руки на груди. Один наш сосед, мужик вполне справный, не выходил из дому семь дней и семь ночей, таял как свеча, а на восьмой день взял и преставился. Говорят, в окрестных селах тоже бывали подобные случаи. Многие середняки, уже войдя в кооператив, долго пребывали в состоянии лунатизма. Внешне они казались спокойными и уравновешенными, однако земля уходила у них из-под ног, а сами они словно двигались на ощупь по веревочному мосту, перекинутому над глубокой пропастью, и не знали, суждено им добраться до противоположного берега или нет.
В ту пору Нанко каждый день приходил ко мне бледный, с красными пятнами на скулах, то ощетинившийся, готовый разорвать всех в клочья, то обмякший, как жареный лук.
— Ну, сосед, говори, куда податься?
— Прямиком в кооператив, — говорил я.
— Ты человек ученый, я пришел к тебе за советом, а ты суешь меня волку в пасть.
— Как ни крути, ни верти, другого пути нет.
— Легко вам, ученым людям! — отвечал Нанко с отчаянием и ненавистью. — Глаза ваши смотрят в город, там ваше пропитание, а нам что делать? Отдашь землю — ложись и помирай! Чужакам мы не верим, а ты — свой, с нами поднимался до зари, с нами спину гнул на ниве, скажи ради всего кровного и святого: навечно все это или пронесется, как смерч, и скроется?
Никогда в жизни мне не приходилось говорить так много и с таким терпением, как в те дни и ночи. Я возвращался со сходок с одуревшей головой и осипшей глоткой, исчерпав до последней капли все свои знания и все доводы в пользу революции. Как-то во время жаркого ночного спора челюсть у меня свело от боли. Несколько раз пришлось пить воду, но сорванный голос не восстанавливался.
— Ступай домой, парень, и скажи матери, пусть поставит тебе на грудь горчичники, — великодушно посоветовал мне старик хозяин. — Онемеешь — так вся твоя ученость пойдет прахом!
Так что и я, агитатор, страдал, как страдали и те, кого я агитировал. В сущности, эти люди были правы по-своему, утверждая, что нам, ученым да грамотным, легче. Мы если и не знали о революции всего, то в одном были уверены до конца — революцию вспять не повернуть! Как мы могли объяснить это людям, которые понятия не имели о науке и политическом предвидении? Я наблюдал однажды, как один крестьянин-агитатор, бросив шапку оземь, истерично топтал ее ногами и орал:
— История, значит, трудное дело, она желает с вашей помощью родить мировую правду, а вы жметесь, мать вашу кулацкую!
А из толпы ему ответили:
— Пусть сначала тебя выродит — будет еще один телок на куперативной ферме!