"Я пришла с репетиции "Бранда". Волновалась несносно. Говорят, что грим чудесный, что есть сильные места. Но я сама себе мешала". ..."Бранд" заворожил меня. Если бы у меня были нужные мне возможности, я бы, кажется, сделала что-то значительное из старухи Бранд. Очень трудно писать рассказ (она намекает на эпизодичность роли. -- Т.Щ.-К.). Я, верно, больше роман писать могу: для рассказа нет изящества, нет сдержанности. Константин Сергеевич говорил много хорошего, интересного, но и обязывающего. Он говорил, что у меня запаса внутри больше, чем умения передать то, что нужно, что хочу, -- образ является недоделанным и слишком сложным внутри. Вообще же у меня чувство, что я была на свидании с любимым человеком, но всего на пять минут на перепутье. Иду играть с волнением, с желанием принести новое в роль".
После генеральной репетиции: "Бранда" я играла, как во сне. Голос казался несносно грубым. Хотелось молча играть. А разве это можно?"
После спектакля: "Я лично играла нехорошо. Не было внутреннего порядка. А это нелегко, неудобно, неудалимо. Но удался внешний образ: как скала из скалы".
"...Дарю тебе скорбь старухи Бранд, похоронившей под заветным камнем -- накопления ценностей -- сердце и душу женщины. Дарю тебе ее..."
Отрывки о "Бранде" требуют пояснения. Она сознавалась мне, что "Бранд" заворожил ее и что ее преследует недоступная мечта: сыграть Агнес. Вместо этого ей надо было в этой же пьесе играть старуху Бранд. Это, если продолжать мое сравнение, уже не только "жить с нелюбимым", но видеть, как любовью любимого наслаждается другая. Только художник может понять, какая в этом мука, какая скорбь для артистки, "под тяжелым камнем похоронившей сердце и душу свою".
"Ревизор". "Вечером я играла с двух репетиций Пошлепкину. Не ушла я от нее... Или она от меня. Пропищала я все же по-своему -- и плохо. По внешности: куриная нога, обглоданная и брошенная под крыльцо. По тону: просительница, слесарша, поломойка у батюшки и урядника уездного городишки. Бранные слова говорю как степень огорчения и степень сокращенности лексикона своих слов. Смешно, говорят, очень. Но, по-моему, играла несдержанно, унизительно..."
"Карамазовы". "Я чувствую себя неспокойно: ведь опять старуха, и с вывихом. Вывихнуть-то я ее вывихнула, а вот в ту ли сторону -- не знаю..."
"Бесы". "За Варвару Петровну меня следовало бы привлечь к судебной ответственности и, может быть, за умышленное преступление..."
Я должна тут сказать, что такое недовольство собой не мешало тому, что все эти нелюбимые ею роли выходили у нее всегда удачно. Ее работа, убивавшая ее как личность и как артистку, служила только к лишней славе театра.
Пурпурная мантия театра часто бывает окрашена кровью сердца настоящих артистов, может быть, она потому так ярка и красива.
Одной из ролей Надежды Сергеевны, произведшей буквально сенсацию, была Манефа из "На всякого мудреца довольно простоты" Островского. Правда, она ее играла изумительно. И это было страшно.
После генеральной репетиции она писала: "Манефа не удалась. Костюм не слился с лицом и с тоном. Я рассчитывала на смешное, не утрированное, а вышло грустно-красивое, нестеровское. При этом я еще в третьем акте, вероятно, уже устала, хохотала в голос, остановила репетицию. Товарищи сердились, а я огорчалась бесполезно".
"Нестеровское" в костюме изменить удалось, но зато "смешным" сделать образ Манефы не удалось. В ее Манефе было что-то жуткое, точно вся распутинская Россия олицетворилась в этом незабываемом образе страшной и наглой кликуши. Но это уже был не Островский, а Достоевский. Жутко и мучительно было смотреть на искаженное лицо Бутовой, и, когда я после спектакля пришла к ней в уборную, я не могла поднять на нее глаз. Только когда она разгримировалась и я увидала перед собой ее целомудренное, печальное лицо, я поняла, что с ней сделали.
Мы ехали домой. Она потом часто с грустным юмором рассказывала близким, как я долго молчала. Она, наконец, спросила меня:
-- Ну, как же я играла?
Я ответила:
-- Замечательно! -- И потом, после паузы, не сдержавшись, горько расплакалась.
Н.С. редко отмечала, когда ее хвалили, точно эти похвалы не за любимое не удовлетворяли ее. Помню, только раз она мне написала: "Сегодня Никиш смотрел "Анатэму". Никиш сказал обо мне, что он все понял, -- не надо слов. Удивился, когда ему сказали, что я молода. "Надо было жить долгую жизнь, -- сказал он, -- чтобы знать великую скорбь утраты смысла жизни".
А вот одна из самых печальных страниц ее деятельности, которой я и закончу рассказ о ее сценической карьере.
Письмо ее: "Сегодня неожиданно пришла ко мне радость: возможность сыграть Ольгу в "Трех сестрах", в субботу 12-го. Не знаю, как выпутаюсь, -- костюм, слова, чувства... Прошу тебя, пожелай мне..."
Больше даже она ничего не могла написать.