Работать с Давыдовым было очень интересно. Он входил в намерения автора, вживался в роль, не навязывал своего, что могло бы помешать авторской линии, но то, что он добавлял, бывало ценно и кстати. Между прочим, по пьесе антрепренер, старый талантливый деятель, убеждает актрису, что личное горе не должно отражаться на искусстве. В этом месте пьесы я вспомнила все, что когда-то слыхала от Корша: афоризмы насчет "дисциплины актера", что "актер должен быть как солдат на посту", -- и вложила это все, как общие места, в роль антрепренера. Но тут Давыдов попросил меня развить эту мысль, и стал рассказывать мне случай из своей жизни: ему пришлось играть, когда умирал его сын. Он рассказывал это так взволнованно и так проникновенно, что мне осталось только записать, что он говорил. И, в сущности, весь монолог антрепренера был написан не мной, а Давыдовым.
Иногда приходили ему в голову и забавные трюки: например, в сцене, когда с Лесновской начинается истерика и кузина подносит ей лекарство, он взял из рук той рюмку с каплями и, утешая и уговаривая Лесновскую, неожиданно выпил лекарство сам. Мичурина, не предвидевшая этого, рассмеялась, а он промолвил:
-- Вот как хорошо! Я выпил, а ей лучше сделалось.
Мы так это и оставили в пьесе. Много было разных "находок", в которых мне помогали и он и Мичурина, и это совместное, дружное "одевание" пьесы очень увлекало нас. Так, он захотел петь в третьем акте. По пьесе у меня должен был петь один Ходотов, но песни Давыдова были его коньком, и трогательно спетая "Тень высокого старого дуба" прибавила успех пьесе.
Должна только сказать, что он не удержался и во время представления, не предупредив меня, допустил очень много того, что у актеров называлось "отсебятиной", воспользовавшись благодарным моментом, чтобы высказать некоторые свои взгляды на "новое искусство" -- "декадентов", которых он не терпел, очень усилив те близкие по смыслу слова, что я дала своему антрепренеру. Когда я мягко упрекала Давыдова, он отвечал:
-- Должен же я был когда-нибудь отвести душу! -- и хитро подсмеивался.
Роль антрепренера была одной из его любимых ролей, и в свой последний бенефис в Москве, в 1924 году, в филиале Малого театра, он выступил в ней.
С постановки "Кулис" наше знакомство с Давыдовым возобновилось, чтобы не прерываться уже до его смерти. Он бывал у нас, обращался ко мне за стихами, когда хотел читать что-нибудь "на случай". Так, во время войны я ему по его просьбе написала воззвание в стихах от лица "старого инвалида", которое он читал на всех концертах.
Давыдов пользовался исключительной любовью публики, но нельзя того же сказать о товарищах. У него была властная, ревнивая натура, и это делало его нетерпимым к чужому успеху. Он способен был возненавидеть молоденькую актрису, если она рядом с ним имела не меньший успех, чем он. Это была его слабость, которая проявлялась тем сильнее, чем он чувствовал себя старше и более уставал. Он боялся за свое первое положение и не мог не сознавать, что постепенно почва ускользает из-под его ног: силы изменяли, работать было все труднее, а надо было содержать огромную семью и выхода не было. К тому времени он уже очень устал и как-то потерял уверенность в себе. Это самое опасное для художника.
Тут я стала чаще приглашать его, понимая, как сейчас ему дорого внимание.
В дальнейшем мы стали встречаться с Давыдовым уже в Москве, куда он перевелся из Ленинграда, уйдя из Александринского театра. Я не знаю подробностей его ухода, но что-то у него вышло с театром, и, несомненно, он ушел с большой горечью. В Малом театре его приняли "из уважения к имени", но и тут он чувствовал, что он, в сущности, лишний, ненужный... Оклад ему дали небольшой, и первое время он жестоко нуждался. Конечно, будь он один, ему, может быть, и хватало бы, но он продолжал содержать разных зависевших от него людей. А время было трудное.
Тут на помощь ему пришел секретарь Малого театра В.В.Федоров, человек, горячо любящий искусство, и отзывчивый. Он по-человечески пожалел совершенно чужого ему старика и занялся им, как не мог бы заняться и родной сын. Он делал для него все, что можно было в то трудное время: выхлопотал ему комнату (в помещении конторы государственных театров), раздобыл из Ленинграда его мебель, доставлял ему докторов, лекарства, деньги -- все, что только мог. С его энергией и неусыпной заботой мало-помалу все образовалось, и последние годы Давыдову жилось легче. М.Н.Ермолова, которая бывала особенно чутка и внимательна к людям, когда им плохо жилось, со времени его переезда в Москву стала часто звать к себе Давыдова, старалась всегда пригласить его к обеду или к завтраку, прежде бывшая с ним в чисто официальных отношениях, теперь радушно и ласково принимала его. Давыдов как-то необычайно ценил и это отношение Марии Николаевны, и ее приглашения. И когда его звали, особенно внимательно принимали и бескорыстно ухаживали за ним, ненужным, как он думал, никому, это трогало и волновало его.