Он совсем по-новому стал ценить людские отношения. Ко мне и дочери Марии Николаевны он относился с сердечной теплотой. Когда он мог позвать к себе кого-нибудь, он непременно приглашал нас и в свою очередь угощал и принимал, радуясь, что может как-то ответить нам. Мы раза три были на его скромных вечеринках, непохожих на вечера в Петербурге: с шампанским и присутствием шикарных знакомых, критиков и авторов... Жил он в комнате, где едва помещалась его мебель, со своим племянником Антошей, белозубым молодым человеком, любившим старика и заботившимся о нем. Особенно запомнился последний вечер, который мы провели у него весной, в мае. После ужина он сидел за круглым столом, вокруг которого разместилось человек двадцать его товарищей по театру и молодежи. Повернуться и пошевелиться было невозможно. Но он умудрился не только сделать ужин веселым и уютным, но и порадовать нас своим пением. Он пел, как соловей, под гитару Никольского, любимые свои русские песни, пел и "Тень высокого старого дуба", переходя от лирической песни к смеху, а в веселых местах так подтанцовывал, сидя на месте, что казалось, будто он танцует в просторной комнате... Он помахивал платочком, как когда-то в Киеве, и заливался веселым смехом, а когда мы стали собираться домой, то укорял нас и стыдил, что покидаем компанию так рано (было уже чуть не семь часов утра), и казался он самым молодым из нас.
Но помню, когда он пришел к нам на Тверской бульвар весной 1925 года, он очень изменился. Мы заметили, что он почти ничего не ел за обедом, а раньше он любил покушать и никогда не мог устоять перед вкусным. Пальто на нем висело, как на вешалке, и весь он был серый, как его пиджачок. Он был тяжело болен -- обречен, но, к счастью, не страдал физически: просто тихо умирал, и знал это.
И вот тут-то я заметила одну странную вещь. Я вначале упоминала, что не чувствовала в молодые годы ни простоты, ни доброты в его глазах. А теперь меня поразило необыкновенно доброе, грустное и любовное выражение его глаз, с которым он смотрел на окружающее. Как будто он только теперь понял, как много в людях доброты и как много в его сердце неиспользованной любви... Мне пришел на ум король Лир, который в своем последнем отчаянии, гонимый, страдающий, впервые понимает, что должны испытывать страдающие люди, которым нечего есть и нечем прикрыть свое тело, когда он впервые по-человечески, а не по-королевски начинает любить и жалеть своего шута и старается его оградить от голода... Не знаю, почему именно это пришло в голову, когда я увидела нового, кроткого, смирившегося Давыдова...
Это был последний раз, когда мы встретились. Он вскоре умер, и похоронили его в Ленинграде в июне 1925 года. Весь Ленинград торжественно хоронил его, Александринский театр словно хотел поздним раскаянием загладить свою вину перед ним, и все почести были оказаны этому "королю сцены". Но в моей памяти остались его глаза, такие, как я видела в последний раз, и невольно думала я, что, может быть, потому стали они такими, потому целый мир любви и прощения светился в глазах старого актера, утративших свой тревожный, ревнивый блеск, свою подозрительную настороженность, что он, как в стихотворении об "Умирающем лебеде",
...Умирающий --
Видел правду в первый раз!
В.А.Мичурина-Самойлова
Много лет тому назад... Киев. Май, и весь город благоухает сиренью. У меня сидят К.С.Шиловский и уже знаменитый тогда В.Н.Давыдов. Беседа с этими людьми, которые лет на двадцать пять старше меня, увлекает, ведь я с детства живу театральными интересами. Вдруг -- звонок, и в комнату входит молодая девушка. Я вижу, как сейчас, ее элегантный силуэт, строгий английский костюм и черную шляпу с большими полями, из-под которых ярко блестят красивые серо-голубые, чуть прищуренные глаза.
К ощущению собственной юности, весны, надежд, обвевавших тогда, прибавляется впечатление чего-то особенного -- обаяние артистки, какой раньше не приходилось видеть.
Я знала московских актрис. Не говорю о великой Ермоловой, бывшей вообще "вне сравнений", но мне еще не встречалась актриса с таким ясно выраженным чувством собственного достоинства и красивого покоя. Она пробыла недолго, кажется, под предлогом того, что заехала за Давыдовым, верно, он заинтересовал ее рассказами о "маленькой поэтессе". Я только что перед этим видела ее в какой-то комедии с Давыдовым, не помню теперь в какой, но помню, как они в своем "дуэте" плели кружева. Я смотрела на нее с восхищением. Она говорила со мной не как с девочкой, а как с равной. Она и сама тогда была очень молода, но уже лет пять была на сцене и успела сыграть такие блестящие роли, как Василису Микулишну в пьесе "Забава Путятишна", Софью в "Горе от ума". Это была Вера Аркадьевна Мичурина-Самойлова. Она ушла вместе с Давыдовым, который глядел на нее с обожанием. Он был так захвачен своим чувством, что не мог скрыть ни своей любви, ни ее безнадежности. Это была моя первая встреча с Мичуриной.
Прошло двадцать лет.