Переделаны те стертые ступени, которых касались их шаги и по которым я, бывало, поднималась со священным трепетом, как верующий во храм. Конечно, остался в Москве Малый театр, и есть там прекрасные актеры, и ставят там хорошие пьесы. Но того театра больше нет, он исчез, как исчезла юность, замолк, как замолкли ушедшие из него великие артисты. Только в "стране исчезнувших часов" вечно сохраняется для меня то заветное крыльцо, та старенькая дверь, за которой для меня открывался волшебный мир искусства и красоты.
Исчез и особенный запах, который был за кулисами Малого театра. Пахло немного пылью, немного духами, пудрой и калеными щипцам из уборных, немного сигарами и табаком из "курилки", а главное газом: тогда еще не было электричества, а был газ -- более теплый по тону, горевший то сильнее, то слабее, вспыхивавший так неожиданно, когда к рожку подносили спичку, с легким треском, напоминавшим, как лопаются сухие оболочки семенных чащечек на цветах. Совершенно особый запах, которого артисты уже не замечали, но без которого жить не могли. Его уже нет -- как нет и оркестра, игравшего в антрактах... Что-то было старомодно наивное, но приятное в звуках настраиваемых скрипок и фаготов. Вот усаживались музыканты, вот появлялся тощенький, бледный дирижер с белокурой бородкой Арене... взмахивал палочкой -- и начиналась музыка. Подбор принадлежал ему: перед водевилем играли что-нибудь веселое, какую-нибудь польку-пиччикато, в пьесах Островского -- русские вещи, перед сильной драмой -- антракт из "Травиаты". Конечно, в серьезных, классических вещах старались подобрать подходящую музыку: Чайковского, Мендельсона. Но иногда, грешным делом, во время трагедии исполнялся печальный вальс. И странно: как-то совершенно не мешало это воспринимать в дальнейшем пьесу.
С шести часов вечера за артистами начинали разъезжать кареты -- огромные допотопные рыдваны, запряженные старыми лошадьми. Лошади были очень стары и шли шажком. Случались такие происшествия: например, как-то раз, когда одна из таких карет везла почтенную грузную Н.М.Медведеву и О.О.Садовскую, у кареты провалилось дно! Как ни кричали испуганные пассажирки -- кучер, сам глухой и старый, не слышал и продолжал ехать трюх да трюх: а они, бедные, бежали в карете до тех пор, пока городовой не обратил внимание на странный вид, как едет карета, а под ней бегут четыре ноги в бархатных меховых сапожках -- и не остановил ее... Москвичи знали и любили эти кареты и приветствовали едущих в них: "А, вот едет Мария Николаевна"... Или "Гликерия Николаевна"... Или "Александр Павлович"... И никому из москвичей не пришло бы в голову спросить: "Какая Мария Николаевна?" -- для них она была одна.
В то время в Москве был обычай развозить по домам благочестивых москвичей из купечества считавшуюся чудотворной икону Иверской Божией Матери. Возили ее в таком же допотопном рыдване, как и актеров, причем перед иконой горела свечечка... И вот одной из излюбленных шуток М.П.Садовского было зажечь восковую спичку и держать ее перед собой. Прохожие, видя в зимних сумерках карету, в которой мерцал огонек, принимали ее за карету с Иверской, и богомольные салопницы останавливались при ее проезде и крестились и кланялись, а М.П. от души хохотал.
В огромных боковых карманах карет кучера держали запас хлебных корок, и, когда приходилось ехать в гору, в каком-нибудь Козьмодемьянской переулке, кучера вставали с козел и шли впереди лошадей, приманивая их коркой хлеба -- единственное средство, которым можно было заставить подняться в гору старых росинантов...
У каждой кареты был свой маршрут, они заезжали за теми артистами, которым было по дороге, и привозили в театр от 4 до 6 человек. И сколько в этих старых колымагах происходило объяснений и примирений, сколько торопливых рукопожатий, а иногда и беглых поцелуев при слабом свете уличных фонарей... Сколько стараний прилагалось и сколько двугривенных давалось кучерам, чтобы сначала заехать за "ней" или отвезти "ее" после всех других. Сколько также там бывало зевоты и потяготы, а подчас и засыпал в ней от усталости какой-нибудь старый комик, и кучеру приходилось слезать у особнячка в переулке и расталкивать сладко спящего: "Михал Провыч, приехали..."
Эти кареты, пропитанные и тонким ароматом любимых Ермоловских духов "Дафнэ", и запахом Горевских сигар, -- сколько они могли бы рассказать интересного! Но они были упразднены, проданы. И кто знает, каких больных, каких арестованных они возили впоследствии вместо тех магов и волшебников, которым имя было "Артисты Малого Театра..."