Уже одно ощущение, когда после пыльной, шумной, грязной Москвы, грохота ломовиков, теснящейся толпы, спертого и душного воздуха в вагоне выйдешь, бывало, на маленькой станции Лопасня и вдруг глотнешь чистого воздуха, особенно чистого, ароматного, с запахом поля, травы, сосны, ароматного даже зимой -- словно под снегом таится что-то душистое, потом сядешь в тарантас или в сани и едешь -- полями, полями, вдыхая ту благословенную тишину, тот простор, грустный, задумчивый и благостный, какой бывает только в русской природе, -- уже одно это ощущение было радостно и успокоительно для утомленных московской суетой нервов. Словно вдруг приостановился во время быстрого бега и делаешь передышку... И от серенького неба, от белых берез, краснеющей рябины по дороге веяло покоем и отрадой (Чехов побранил бы эту фразу, но она выражает охватывавшее тогда настроение). И это ощущение продолжалось и усиливалось, когда я подъезжала к низенькому дому, когда попадала в уютные комнаты Мелихова, в атмосферу этой семьи, такой дружной, такой "настоящей".
Дитя города, без семьи, жившая в калейдоскопе новых лиц и впечатлений, я, вероятно, испытывала нечто вроде того чувства, что любили описывать старомодные писатели в наивных рассказах: чувства ребенка, смотрящего с улицы на ярко освещенную елку. Может быть, мне оттого так и нравилось у Чеховых, что у них было именно то, чего так не хватало мне: семья и деревенская жизнь.
А.П. в Мелихове был совсем другой, чем в Москве. Правда, он там разделял наши развлечения, интересы, говорил обо всем, о чем говорила Москва, бывал на тех же спектаклях, в тех же кружках, что и мы, просиживал ночи, слушая музыку так же, как и мы; но я не могла отделаться от того впечатления, что "он не с нами", что он -- зритель, а не действующее лицо, зритель далекий и, точно старший, играющий с детьми, делающий вид, что ему интересно, а ему неинтересно. И где-то, за стеклами его пенсне, за его юмористической усмешкой, за его шутками чувствовались грусть и отчужденность. Болезнь ли была тому причиной, которая давно давала себя знать и как врачу была ему слишком ясна, неудовлетворенность ли в личной жизни, потому что Лика, к которой было у него серьезное и глубокое чувство, плохо скрытое той вечной шутливой маской, которую он надевал при ней, не отвечала ему ничем, кроме дружбы, и он видел, как она предпочла человека, во всех смыслах бывшего ниже его, не ценившего и не любившего ее... Но радости в А.П. не было, и всегда "издали" на все смотрели его прекрасные, умные глаза. Недаром он носил на часах брелок с надписью, которую как-то показал мне: "Одинокому весь мир -- пустыня".
Но Мелихово являлось для него оазисом в этой пустыне. И там он был другим. Там он играл активную роль, там все его интересовало.
Я попала в Мелихово, когда он владел им уже около года, и из запущенной неказистой усадьбы, которую он купил за глаза, оно успело превратиться под умелыми руками в полную чашу. Каждая постройка, каждая посадка, каждое новое приобретение: лошадь, собака -- все это увлекало его, и никогда я там не видела того рассеянного, отсутствующего взгляда, какой ловила часто в Москве на какой-нибудь красивой женщине, сквозь которую он смотрел на что-то свое.
Он очень полюбил Мелихово. Он писал о нем: "Тут все в миниатюре: маленькая липовая аллея, пруд величиной с аквариум, маленькие сад и парк, маленькие деревья; но пройдешься раз-другой, вглядишься -- и впечатление маленького исчезает, очень просторно, несмотря на близкое соседство деревни. Изобилие скворцов. А скворец может с полным правом сказать про себя: пою богу моему дондеже есмь. Он поет целый день, не переставая".
"...Да, в деревне теперь хорошо: не только хорошо, но даже изумительно. Весна настоящая, деревья распускаются, жарко. Поют соловьи и кричат на разные голоса лягушки. У меня ни гроша, но я рассуждаю так: богат не тот, у кого много денег, а тот, кто имеет средства жить теперь в роскошной обстановке, какую дает ранняя весна".
И действительно, каждый розовый куст, каждый тюльпан, которые он сам сажал, казался ему богатством, отмечался им и пробуждал в нем действенность.
Он очень много работал в Мелихове. Помимо того, что он писал, и писал много, он возился с сельским хозяйством, увлекался земской деятельностью, без конца лечил окружных крестьян и на дому, и за несколько верст, но никогда не уставал от Мелихова так, как от Москвы.
Любопытно, что, когда я только что приехала из Киева, никого еще не зная почти в Москве, я поехала в эту самую Лопасню, в деревню Векшино, где ждала меня с любовью моя кормилица, чудесная женщина, заболевшая, к сожалению, чахоткой. И когда я расспрашивала ее, как она лечится, есть ли у них доктор, она мне ответила:
-- Не бойся, родимая, дохтур тут у нас такой хороший, что и в Москве не сыщешь, наш Антон Павлович. Уж такой душевный, такой душевный. И лекарства мне очень хорошие сам дает...
Только несколько месяцев спустя, когда я подружилась с Чеховыми и узнала адрес их усадебки, я поняла, что моя кормилица говорила о Чехове.