Он много занимался, затворившись у себя в кабинете, работал, но когда отдыхал, то отдыхал от души и бывал тепло радушен и оживлен. Его хорошее отношение ко мне выражалось главным образом тем, что он неимоверно меня дразнил. Кажется, никто никогда меня так не дразнил. А больше, чем меня, дразнил он разве Лику. Даже когда он хвалил меня, то и это делал под соусом шутки: то уверял, что какие-то мои стихи так хороши, что я, конечно, списала их в старом журнале; то писал, например: "Сегодня в 9 часов утра, сидя в холодной классной комнате на Басманной, я прочел ваше "Одиночество" и простил вам все ваши прегрешения... Рассказ положительно хорош. И, нет сомнения, вы умны и бесконечно хитры. Меня больше всего тронула художественность рассказа. Впрочем, вы ничего не понимаете!"
Правда, бывало, что он и серьезно писал мне, например: "Говорят, что ваша повесть будет напечатана в "Неделе" (речь идет о повести "Счастье"). Радуюсь за вас и от души поздравляю: "Неделя" -- солидный и симпатичный журнал. До свидания, милый дружок".
Я очень всегда радовалась его добрым отзывам. Между прочим, я должна сказать, что редко мне приходилось видеть писателя, который бы так тепло и с такой добротой относился к "начинающим", молодым своим собратьям, как Чехов. Он постоянно за кого-то хлопотал по редакциям, чьи-то вещи устраивал и искренно радовался, когда находил что-нибудь, казавшееся ему талантливым. Довольно привести его отношение, например, к Горькому и Бунину, чтобы показать, как чуждо было Чехову какое-либо чувство профессиональной зависти. Это очень редкое качество, и оно выделяло его из многих литераторов.
Поддразнивание его было так добродушно, что я первая над ним хохотала.
У себя, например, на камине он поставил мой портрет в бальном платье и с веером и написал на нем по-французски: "Lisez Stchepkina Coupernic!" (Читайте Щепкину-Куперник!) В подражание Урусову, который так обожал Флобера, что, когда у него попросили для какого-то благотворительного сборника портрет с автографом, он, к великому негодованию патриотов, написал по-французски: "Читайте Флобера". Это и дало повод к шутке А.П.
Еще, например, прозвал он меня "Татьяна *-ва", по имени одного из своих знакомых журналистов, нелюбимого им и к тому же, говорят, человека очень невзрачного на вид (я его так никогда в жизни и не видала), и грозил выдать за него замуж.
Один из любимых рассказов был такой: как он, А.П., будет директором императорских театров и будет сидеть в кресле, развалясь, "не хуже вашего превосходительства". И вот курьер доложит ему: "Ваше пр-во, там бабы с пьесами пришли!" ("Вот как у нас бабы с грибами ходят!")
-- Ну, пусти!
И вдруг входите вы, кума! И прямо мне в пояс!
-- Кто такая?
-- Татьяна *-ва-с!
-- А! Татьяна *-ва! Старая знакомая! Ну так уж и быть: по старому знакомству приму вашу пьесу!
Как я уже говорила, кумой он меня звал после того, как мы с ним крестили дочку Шаховского; но при этом он уверял, что нарочно со мной крестил, а то бы я непременно заставила его жениться на себе (в то время браки между кумовьями были запрещены).
Как-то А.П. затеял писать со мной одноактную пьесу и написал мне для нее длинный первый монолог. Пьеса должна была называться "День писательницы". Монолог тоже заключал множество шуток в мой огород и начинался так: "Я -- писательница. Вы не верите? Посмотрите на эти руки: это руки честной труженицы -- вот даже чернильное пятно" (у меня всегда бывало чернильное пятно на среднем пальце).
Почему-то я запомнила это начало, запомнила еще, как писательница мечтает уехать в деревню: "Чтоб был снег... тишина... вдали собаки лают и кто-то на гармошке играет -- а-ля какой-нибудь Чехов"... Я не успела дописать свою часть, как эта тетрадка у меня куда-то пропала, а с ней и писанный чеховской рукой монолог. Тогда я даже не пожалела об этом. Странно, но совсем не думалось, что ведь он писатель, которого уже знает и любит вся Россия, что придет время, когда каждую его строчку будут собирать и прятать бережно, а был он просто милый Антон Павл., шутивший со мной так просто. Жаль мне, что я тогда не записывала каждой фразы А.П., каждого его доброго слова, а было их так много, так умел он к чужому, самому скромному, творчеству подходить с интересом и глубокой внутренней деликатностью. Так бы надо было это все сохранить. Но когда человек с нами, жив, здоров, -- нам в юные годы кажется, что это вечно будет так, призрак потери еще не смущает нас, и мы, не считая, расточаем все то богатство, о котором после будем жалеть...
Помню, раз как-то шли мы в усадьбу после дождя, который мы долго пережидали в какой-то пустой риге, и Чехов, держа мокрый зонтик, сказал:
-- Вот бы надо написать такой водевиль: пережидают двое дождь в пустой риге, шутят, смеются, сушат зонты, в любви объясняются: потом дождь проходит, солнце... И вдруг -- он умирает от разрыва сердца!
-- Бог с вами! -- изумилась я. -- Какой же это будет водевиль?
-- А зато жизненно. Разве так не бывает? Вот шутим, смеемся -- и вдруг -- хлоп, конец!
Конечно, водевиля этого он не написал.