Чуть не плача, она качнула головой.
Они пошли дальше, и оба заметили, что накрапывает дождик, и промокли ноги, и становится холодно.
— Поймите и вы меня, Алеша, — еле слышно заговорила она. — То, что у нас начинается, мне очень дорого. Дорого и свято. Это — вся жизнь. Надолго. И я не хочу размельчить обворовать себя... нас... Я хочу, чтоб это был праздник. Наш большой праздник...
— А для меня уже праздник, — сказал он.
Ей было трудно объяснить свою мысль, потому что она сама почувствовала — и тут, под накрапывающим дождиком, у нее светлый праздник на душе оттого, что он рядом. И все-таки понимала, что права, что отступить не может.
— Мы никогда не сможем отделить одно от другого, — сказала она. — Я знаю, что ты не умеешь делить, что для тебя цех — тоже твоя жизнь, кусок души. Мы оба не умеем делить. И когда я стараюсь себе представить нашу жизнь, я знаю, что все там будет сплетено вместе. И хочу этого. Ты понимаешь? Я не хочу, чтобы начало этого большого... наш первый день...
— Понимаю, — сказал он.
Помолчав, он добавил с привычной шутливостью:
— Ну, а если так и не найдется свободного дня до осени?
— А мы найдем его сами, — твердо сказала Аня.
— Пойдемте, провожу, — со вздохом сказал он. — И поплетусь на завод, потому что, действительно, черт их знает, что там натворят без меня.
Они уже подходили к заводским домам, когда она вспомнила, что ничем не ответила на его исповедь и что это нужно сделать сегодня, потом будет гораздо труднее.
— Алеша, я хочу сказать вам...
Она повернула назад, в пустынный переулок, и быстро, скупо сказала то, что важно было сказать — не пытаясь ни приукрасить себя, ни оправдать то, что сама не оправдывала.
Алексей молчал, напряженно стиснув губы.
Ей стало страшно, что он не сможет забыть.
— Алеша...
— Не надо, — остановил он ее. — Не надо, Аня. Они снова повернули к ее дому.
— Я вам верю, как самому себе, Аня, — сказал он у ее подъезда. — Вы знаете, единственное, что меня задело...
Она знала — та встреча под Кенигсбергом.
— Так вот, я все понимаю. Я понимаю вас, какая вы тогда были... Мне очень жаль, что я не встретил вас гораздо раньше.
Он взял ее руки, соединил их вместе, подержал их, слегка покачивая, будто баюкая.
— Я вас люблю, — быстро сказал он, отпустил ее руки и почти побежал прочь.
4
Субботний вечер, обычно такой приятный, был испорчен. Пропала Галочка.
Час назад Воробьев пошел в баню. Галочка увязалась провожать его и взяла с собою Рацию, — собака придавала ей весу в глазах окрестных мальчишек. Они дошли до бани рядком, мирно беседуя. Эта круглолицая смешливая девчушка все больше нравилась Воробьеву, на вопросы товарищей: «Дочка?» —он все охотнее отвечал: «Дочка!» Она ни разу еще не назвала его папой, но Воробьев слышал, как она однажды угрожала своему врагу Митьке черномазому: «Вот скажу папе, он тебя отвалтузит!» Между Воробьевым и Галочкой установился деловой, товарищеский тон, который нравился обоим.
Дойдя до бани, Воробьев сказал:
— А теперь шагом марш — прямо к дому!
— Хорошо, — кротко ответила Галочка.
Когда Воробьев в самом отличном настроении вернулся домой, в доме уже началась паника — Галочка не приходила, и нигде поблизости ее не обнаружили.
— Ничего не могло случиться, — сказал Воробьев, — ведь с ней Рация.
Но это никого не успокоило.
Галочка явилась час спустя, и Воробьев слышал из своей комнаты, как ахнула Груня:
— В каком виде! А руки-то, руки — как у кочегара! И вся мокрая! Где ты болталась, дрянная девчонка?
Рация шумно отряхивалась — тоже, наверное, вся мокрая.
— Я купала Рацию в пруду, — тоненьким голоском ответила Галочка. — И совсем не мокрая, это она меня немножко забрызгала.
Груня и Ефим Кузьмич принялись бранить ее за самовольную отлучку и за то, что пошла на пруд, куда ей одной, без взрослых, раз навсегда запрещено ходить.
— А мне дядя Яша разрешил, — сказала Галочка. Упреки оборвались.
В установившейся тишине Воробьев услышал, как Галочка уверенными шажками победительницы прошла в столовую. Он вскочил и рывком открыл дверь:
— Когда я тебе разрешил идти на пруд?
Галочка густо покраснела и опустила глаза. Должно быть, она рассчитывала, что он еще не вернулся из бани. Она стояла посреди комнаты с видом благовоспитанной девочки, засунув грязные руки под передник.
— Еще лучше! Врать начала! — сказал Ефим Кузьмич.
Груня так и застыла в передней с Галочкиным мокрым пальто в руках.
— Когда я тебе разрешил идти на пруд? — строго повторил Воробьев.
Галочка вскинула на него умоляющий взгляд и пролепетала:
— Ну ты же мне сказал — беги. И вчера говорили, что Рацию надо купать... что она чешется.
— Ты у меня спрашивала разрешения идти на пруд? — отвергая ее немую мольбу о поддержке, еще жестче спросил Воробьев.
Галочка исподлобья оглядела разгневанные лица взрослых, распустила губы и заревела.
Груня знаком показала, чтобы все ушли, — она сама объяснится с дочкой. Но Воробьев решительно отстранил ее.
— Не реви! — прикрикнул он на девочку. — Немедленно умойся и становись в угол. Любое озорство прощу, а вранья прощать не буду. Живо, живо!
Он никогда еще не кричал на нее.