И опять Захарий Степанович не нашел в себе силы противиться Григорию. Он послушно разобрал диван и лег, укрывшись байковым стареньким одеялом. Несмотря на усталость, сон к нему никак не шел. Захарий Степанович долго прислушивался к ровному, спокойному дыханию Григория, пытаясь понять, о чем тот сейчас мог думать. Вначале получалось, что думает Григорий, конечно, о Серафиме, о каком-нибудь памятном для них дне, но потом мысли у Захария Степановича спутались, стало грезиться бог знает что, пока вдруг не вспомнилась ему одна знакомая женщина с красивой двойной фамилией Мессин-Полякова. Когда-то еще до войны она как будто любила его, и он тоже, кажется, любил ее. Ничего, правда, у них из этой любви не получилось: Валентина Александровна так и не решилась уйти от мужа, да Захарий Степанович на этом и не очень настаивал.
В прежние годы Захарий Степанович часто вспоминал, как, бывало, в его кабинете она читала на гортанном древнегреческом языке «Илиаду» и «Одиссею» и как он слушал и не мог наслушаться, не мог наглядеться на эту женщину, чем-то, по его представлениям, похожую на легендарную Пенелопу.
Но когда Захарию Степановичу перевалило за шестьдесят, он стал вспоминать ее все реже и реже. Она постепенно отдалялась от него, пока не исчезла где-то там во временах Трои и бесконечных, непонятных нынешнему человеку битв из-за женщины.
А вот сегодня вспомнилась опять. Странно было Захарию Степановичу ощущать ее здесь, в Григорьевой хате, рядом с воспоминаниями о Серафиме, о неповоротливых сосновых плотах на Снови-реке. Но он все же не торопился гнать ее от себя, потому что с печалью и грустью чувствовал, что вспоминает ее, должно быть, в последний раз…
Когда была поставлена на селе церковь, никто в Займище не знал. Правда, на фундаменте стояла дата — 1781 г., но по преданиям сам фундамент подводился значительно позже. До тридцатых годов над церковью возвышались два небольших купола, всегда выкрашенных в голубой поднебесный цвет. Рядом стояла колокольня, где по воскресным дням и праздникам волновались, переговариваясь между собой о чем-то вечном и возвышенном, полдесятка колоколов самых разных размеров. В тридцатых годах купола и колокольню снесли. Церковь долго пустовала, пугая детишек заколоченными крест-накрест окнами. И лишь после войны ее приспособили под клуб. Где раньше возвышался амвон, теперь была сцена, а над ней на месте икон висел широкий, во всю стену экран.
Гриша привел Надю в этот клуб-церковь не без опаски. Он боялся ее удивления, насмешки, скрытого упрека за странный, причудливый вид зала, из которого даже за десятки лет не смог выветриться восковой церковный запах.
Но Наде все неожиданно понравилось. Глядя на экран, она вдруг призналась Грише, что ей кажется, будто там живут и разговаривают вовсе не герои кино, а добрые и злые духи, привидения, явившиеся из церковных подвалов. Словно ища у Григория защиты, Надя тихонько прислонилась к его плечу. Он улыбнулся и принял ее под свою защиту…
После кино начались танцы. Как только зажегся свет, и привидения куда-то исчезли, заиграла музыка, изломанная, взвинченная. Охрипшим встревоженным голосом, стараясь перекричать трубу, Армстронг запел о непреходящей негритянской любви, о том, как трудно быть женщине одной…
Несколько мгновений Надя стояла без движения, словно дожидаясь какого-то особого звука, такта в музыке, чтобы начать танец. Но вот этот такт, наверное, появился, и она едва заметно повела руками, откинула на спину пепельно-желтые, как речной песок, волосы. И в этом ее изначальном движении Гриша вдруг уловил что-то необычное, странно волнующее. Ему показалось, что это вовсе никакой не танец, а разговор, что Надя начинает рассказывать ему о своей жизни, о том, как жила до сегодняшнего дня, как надеялась, что рано или поздно, а все-таки встретит его, Гришу, и что, встретив, будет бесконечно, на всю жизнь счастлива.
Гриша слушал, наблюдал за этим танцем-признанием и во всем верил Наде, а не грустному, печальному Армстронгу, который, посеяв в сердцах надежду, теперь горько улыбался, просил забыть его прежние слова, потому что все преходяще и нет ничего вечного: ни любви, ни жизни…
Но они не хотели ему верить. Вдвоем танцевали еще много-много танцев и по одним движениям узнали друг о друге все, ничего не утаили, не запрятали на случай неожиданного разрыва и расставания, потому что не верили, что когда-нибудь это может произойти…
После танцев Гриша и Надя вышли к ночной, бездыханной Снови. Вода в ней, казалось устав за день, притихла, замерла, течение остановилось. Прибрежные лозы и травы, покрытые тяжелой ночной росою, тоже успокоились, перестали шелестеть листьями, прислушиваясь к тихому разговору.
— Страшно как-то.
— Почему?
— От реки страшно. Давным-давно она здесь течет, а нас с тобой не было.
— Были другие.
— А мне жалко. Мне хотелось бы тоже быть тогда.
— Зачем?
— Просто быть. И чтобы ты был…