Помедлив немного, Каретников согласно кивнул. Парфёнов, сутулый, низкорослый, криволапый, покатился первым по стежку к подвальной двери. Каретников следом. Парфёнов побренчал замком, раскрывая вход в свой подземный храм, предупредил Каретникова: «О притолоку голову не расшиби», первый нырнул в чёрный тёплый провал. Каретников за ним и, ничего не видя в чернильной вязкой темноте, поёжился от приятного ощущения: в подвале было тепло, как нигде, ни в одной госпитальной палате такого тепла нет. Оно и понятно — в подвале всё-таки стоит отопительный котёл, за которым Парфёнов следит как за самим собою (впрочем, не то сравнение, собственная жизнь — ерунда по сравнению с жизнью котла, умрёт Парфёнов — «свято место» пустым не будет, а вот если умрёт, лопнет котёл — большой беды не миновать, счёт смертям пойдёт на сотни — помёрзнут раненые). Когда начинаются обстрелы или немец над головою висит, бомбы швыряет, Парфёнов в бомбоубежище не уходит, у котла сидит, присматривает за ним, растворчиком трещины в кладке заделывает, если бомба грохает рядом, прикладывает чуткое ухо к тёплому боку, слушает, как котёл чувствует себя, не хрипит ли, не хлюпает ли что в нём… И доведись прямое попадание — дядя Шура Парфёнов погибнет вместе с котлом, как с неким огромным живым существом, способным переживать, мыслить, делать добро.
В следующий миг Каретников почувствовал, что на лице его, сама по себе, расплывается невольная улыбка: в котельной громко, совсем по-домашнему, как в какой-нибудь довоенной сельской хате, потренькивал сверчок — молодой, непуганый, не знающий горестей и беды. Каретников подумал, что бесхитростное, такое знакомое каждому человеку треньканье — не что иное, как голос самой жизни, чего-то надёжного, непреходящего, прочного. Это, если хотите, голос прошлого. Он стоял, улыбался, а внутри у него, совершенно в противовес состоянию, в котором он сейчас находился, рождались слёзы, печальные, жгучие, вышибающие дрожь на коже.
Нашарив на приступке спички, Парфёнов побрякал ими. Ещё не видя их, Каретников по звуку определил — довоенные, из заначки, крупные, в коробке. Блокадные спички делают из фанерки — примитивное производство. Сильно отличаются от довоенных спичек, настоящих. Блокадные — это ведь что? — бесхитростное изобретение питерских умельцев: ребро маленькой фанерной пластинки расщепляется на манер расчёски, концы «расчёски» опускаются в жидкую серу — сера застывает, — вот и спички готовы. Стреляют они, словно пушки «сорокапятки», обязательно норовят попасть серой в глаз, зло, по-котиному, шипят, плюются варом и быстро тухнут, а довоенные, настоящие — совсем другой коленкор, горят ровно, тихо, пламя у них высокое, светлое, деревянный шпенек истаивает до самых пальцев.
Чиркнул спичкой Парфёнов, запалил коптилку — толстобокий зелёный пузырёк из-под лекарства, в который было налито отработанное машинное масло, «отработку» Парфёнов добывал у шоферов приходящих с фронта санитарных машин; в самодельный жестяный кругляш, вырезанный из консервной банки, было продето медное дульце, в дульце вставлен нитяной фитиль, фитиль впитывает в себя «отработку» и чадит, потрескивает, воняет, но горит. И ничего горит!
— Садись, — Парфёнов на ходу хлопнул по табуретке, приставленной к верстаку.
Верстак у Парфёнова и обеденным столом был, и спальным ложем, и собственно верстаком, Парфёнов его убирал, холил, здесь пил чай и читал газеты. Из угла, из тёплой дрожащей темени, в которой не переставая ярился, веселил душу сверчок, Парфёнов притащил ещё одну табуретку, поставил рядом. Сел. Посмотрел куда-то в сторону, спросил:
— Шинель-то чего не снимаешь?
«Команды такой не было», хотел было сказать Каретников, но вместо этого вопросительно приподнял плечи — и так ведь понятно дяде Шуре Парфёнову, почему не снял, времени нет, уходить надо. Хлеб до матери необходимо тёплым донести.
— Снимай, снимай шинель, тут тепло, — Парфёнов вытащил из кармана кисет, сдёрнул с него ботиночный шнурок, служивший завязкой, распахнул горло: — Кури! — Добавил многозначительно: — Табак не простой, а самый лучший среди всех блокадных табаков. «Берклен» называется.
Каретников уже знал, что это за табачок со звучным заморским названием «берклен». Берёзово-кленовый, вот как будет, если расшифровать, и знал, как его делают, а точнее, добывают: под деревьями разгребают снег до земли, сдирают промёрзлые листья, сушат их, пластают ножом, будто настоящий табак, смешивают и пускают в дело. Не исключением был и Парфёнов — тоже рылся под деревьями, там, где снегу поменьше, добывал листья, сушил их любовно, травки к листьям какой-нибудь пахучей добавлял — а у него, судя по характеру, травка обязательно должна быть, даже в худую пору — и получался первосортный «берклен».