Кроме «берклена» и другие табаки были в ходу у блокадников. Кто пережил те времена, наверняка помнит БэТэЩа — БТЩ, что в расшифровке означает: «Брёвна-тряпки-щепки», это был действительно древесно-тряпочный табак, от которого горло драло так, будто человек не БТЩ курил, а мелко накрошенную наждачную бумагу либо толчёную металлическую окалину. Популярным был и «матрас моей бабушки» — табак, который делали из сена, добытого в распотрошенных старых матрасах — едкий, крепкий, две цигарки сосмалишь — и врачу надо показываться, чтоб проверил, целы лёгкие или нет. А наиболее отчаянные, заядлые курильщики докатывались даже до «вырви глаз». Под название «вырви глаз» подходило что угодно, любое курево, вплоть до пороха, — лишь бы горело и дымилось.
Каретников взял кисет из Парфёновских рук, наклонившись, ткнулся носом в распах, понюхал: интересно, чем пахнет «берклен»? Запах был горьким, грибным, земляным каким-то, это был запах осени, тлена, а не табака. Каретников не курил. До войны он как-то решил попробовать, запалил папиросу, хватанул дыма, тот заполз в лёгкие и словно бы напильником обработал их — долго кашлял Каретников, надрывался, из глаз беспрерывно лились слёзы, со лба пот сыпался, а его всё било и било, трясло, ломало в кашле. Один раз попробовал — на всю жизнь себя от табака отвадил. На фронте, в окопах, тоже попробовал — ведь в студь с самокруткой всё теплее, вроде бы живой огонёк в руках держишь, душу этот огонёк греет, глаз веселит — ан нет, нос сам по себе автоматически, сморщился: всё-таки порядочная гадость это курево!
Но «берклен» — это «берклен», с табаком его сравнивать нельзя.
— Свёртывай «козью ногу», — предложил Парфёнов. Поглядел внимательно на Каретникова. — Если ты не мастак насчёт самокруток, то я могу тебе такое архитектурное сооружение склеить, что сам… этот самый… Росси в гробу от зависти перевернется.
Парфёнов, как и все питерцы, знал, кто город построил. Да и мудрено было не знать даже простому человеку — имена архитекторов носили и улицы, и площади, и проулки ленинградские.
— Спасибо, я не курю, — отказался Каретников, поёрзал на табуретке. — Мне пора.
— Нет, ты погодь, парень, — остановил его Парфёнов, в мгновение ока, сноровисто, ловко соорудил «козью ногу», запалил от коптилки, проворно поднялся с табуретки, подскочил к котлу. Приложил ухо к громоздкой кирпичной кладке в которую был вмурован котёл, послушал, что там внутри творится и вообще жив ли он, чудо-юдо агрегат, а если жив, то как работает?
Судя по расслабленной улыбке, которая скользнула по лицу Парфёнова, по размякшести щёк, всё было в порядке. Котёл не только был жив, не только работал, но и творил что-то сверхъестественное. Каретников даже отвернулся в сторону, удерживая в себе желание прыснуть: слишком красноречивым и размякшим было лицо Парфёнова, старого кропотуна, топтыгина в кожаной ушанке.
— Погодь, погодь, парень, — бормотал Парфёнов про себя, — погодь, погодь…
Оторвался от котла, сунул в губы «беркленовую» цигарку, выпустил из ноздрей густую струю дыма.
— Мне пора, — повторил Каретников, хотел было подняться, но Парфёнов, останавливая, положил ему руки на плечи, поморгал глазами болезненно. Каретникову показалось: тот знает что-то недоброе — знает, но скрывает или не может сказать. Но вот что? Неужели это связано с матерью? Что-то острое, тоскливое родилось в Каретникове, зашевелилось, сердце в нескольких местах будто бы иголками проткнуло. Каретников постарался успокоить себя: а что, собственно, может знать Парфёнов? Практически ничего. — Пора, — снова произнёс он.
— Ты это… Ты ведь на фронт, командир, едешь, — Парфёнов помотал в воздухе рукою.
— Я в первую очередь к матери отправляюсь, а на фронт — во вторую.
— Вс-сё равно, в итоге будет фронт, поэтому вот тебе, парень, — Парфёнов проворно и ловко, почти не нагибаясь, выдвинул нижний ящик верстака, оказавшийся на удивление чистым, будто это ящик не верстака был, а какого-нибудь бельевого комода или гардероба, достал оттуда вафельное полотенце с лиловым треугольником печати, свидетельствовавшей о том, что полотенце было казённым, — вот тебе утирка и десять минут времени, чтоб постоять под душем. Вымойся перед фронтом. Больше ничего не могу предложить. Извини, — Парфёнов развёл руки в стороны.
Что такое тёплая вода, душ, баня в холодном и голодном, насквозь простреливаемом, просквоженном Ленинграде? Есть ли подходящие слова, чтобы в полную меру объяснить всё это, описать? И выдастся ли ещё Каретникову такое? Предложение дяди Шуры Парфёнова — королевское. Не воспользоваться им — то, может быть, и умирать придётся где-нибудь в бою немытым, холодным, чужим самому себе.
— Давай раздевайся, а я по делам схожу — главврач чего-то просил заглянуть. Минут через пятнадцать вернусь. Душ вон где.