Таисия Александровна смотрела на него со своим птичьим выражением недоверчивости и чуть брезгливого любопытства. «Трезвый, трезвый, — успокоил её Славик. — Или дыхнуть?» Зинаида поднялась. «Я пойду…» — но он: «Сиди, Зинка. Свидетелем у нас будешь». — «Ишь, быстрый какой! — Зинаида. — Свидетелем! А может, она тебе — от ворот поворот». — «Почему? — искренне удивился Славик. — Мне уже тридцать пять, давно пора», — «Давно, — согласилась. — А раньше чего думал?» (Тася все молчала, опешив.) «А ничего, — сказал Славик. — На гармошке играл». — «Теперь что — бросил?» — «Не бросил. Жениться хочу. Вон на ней». — «А она на тебе?» — резонно осведомилась Зинаида. «Она — не знаю. Пойдёт, думаю. А чего не пойти? Меньше двухсот не заколачиваю, а надо будет — триста принесу, сварщики нарасхват. Пацан её мне нравится. И я ему тоже. В футбол гоняем… Квартира будет, как барак снесут. Чего ещё? Пью умеренно, а уж с зарплаты ни рублика на это дело», — щелкнул он себя по горлу. «Зато бузишь», — не унималась Зинаида. «Бузю, — покаялся Славик. — Но теперь меньше. А женюсь — совсем остепенюсь». — «Это ещё неизвестно, —дальновидно заметила приглашённая в свидетельницы. — Вон твой папаша. Одной ногой там, а все не уймется».
Такой примерно происходил между ними диалог, пока Тася, о которой, кажется, позабыли, не произнесла с любопытством — «Вы чего? Рехнулись оба?» — «Нет, — сказал Славик. — Я — нет. (Зинаида уничтожительно глянула на него накрашенными глазами.) — Я уж давно надумал, да все не решался. Спасибо, Зинка здесь». — «А при чем здесь Зинка?» — начала мало–помалу приходить в себя Таисия Александровна. «Ну как при чем! Она скажет тебе». — «Чего скажет?» — «Как чего?.. — Славик в раздумчивости повертел руками, посмотрел — сперва на одну, потом на другую. — Что я достойный».
Я привожу этот замечательный разговор со слов Зинаиды и — отчасти — Таси, которые воспроизвели его в присутствии множества гостей на свадьбе, последней свадьбе в бараке, вернее — у барака, за длинным столом среди сирени и жёлтой акации. За буквальную точность не ручаюсь, но суть, но интонация этого прелестного объяснения переданы точно.
Объяснения? Вы обратили внимание, что слово «любовь» не фигурировало здесь ни в прямом, ни в косвенном, ни в серьёзном, ни в шутливом, ни хотя бы в обрядовом смысле. Разные доводы привёл Славик, кроме одного: что любит её.
Не любил? Вообще не испытывал ничего такого, что можно было б обозначить этим словом? Или само слово скомпрометировало себя в глазах барачных людей настолько, что считалось неупотребимым в столь ответственном разговоре? Не знаю, как насчёт первого, а вот второе наверняка имело место.
Отчётливо слышу — не помню, где и при каких обстоятельствах, — нарочито–грубое, насмешливое, чуточку, может, снисходительное: «Уж не любовь ли?» Зинаиды голос…
Тут быт сказался. Условия существования, когда все — настежь, все на виду, все своими именами называется. Когда под твоими окнами развешиваются трусы и розовые бюстгальтеры любимой (или могущей стать таковой), когда, выйдя утром, ещё полусонный, занимаешь за ней очередь в уборную — дощатое сооружение на два очка, и, может статься, вы окажетесь с ней соседями, разделёнными лишь тонкой перегородкой. Вы простите меня за натурализм, но эти подробности здесь необходимы, дабы наглядно показать, сколь серьёзно атаковал неустроенный быт те достаточно эфемерные и пугливые понятия, какими обозначают у нас разные тонкие материи.
Я знаю эти подробности не понаслышке. В нашем дворе было то же самое, и именно опыт нашего двора даёт мне право утверждать: дискриминации и гонению подвергалось все‑таки не чувство как таковое, а его словесное обозначение, вся та «поэтическая» мишура, в какую с незапамятных времён привыкли это чувство рядить.