С Егоркой сидела мать, а Зинаида пропадала у Хромоножки, которая теперь жила одна — сестра замуж вышла и, естественно, забрала с собой сына, хромоножкиного племянника Алёшу, которого та нянчила и растила наравне с матерью. Подруги в открытую курили, крутили на весь барак музыку и снова повадились ходить в горсад, где танцплощадка была уже не деревянной, а асфальтированной, и оркестр украдкой исполнял опальное «буги», и широкие брюки сменились узкими, и юбчонки все укорачивались, и мальчики носили волосы до плеч, и бранчливое слово «стиляга» достигло зенита своей популярности. Новое время, новые танцы, девочки новые, посвежее и порасторопнее, — как конкурировать с ними? Разве лишь свободой обращения и доступностью — быть может, кажущейся, а может, и нет.
Захаживал сюда и Славик, морской волк, истосковавшийся в армии по гражданским свободам. Флотскими словечками щеголял и жаргоном былой, ушедшей в небытие деревянной танцплощадки. На безусых юнцов («салаг», говорил Славик) это не производило впечатления. Когда же надумал повторить давний подвиг — прорваться с гармошкой на эстраду и забить, оттеснить респектабельный оркестр, — обступили дружинники (ещё одно нововведение) и под руки уволокли с собою. Бузил… Это по вечерам, а днём сваривал разные металлические штуки и слыл по этой части мастером первоклассным.
Никаких признаков повышенного внимания к Тасе, к тому времени уже сбежавшей с сыном от своего домовладельца, отмечено не было. Но, может, это от невнимательности? Или просто от невозможности, немыслимости самого предположения, что между недавним блатарем, с которым считалась Петровская балка, и полустоличной барышней может быть что‑то общее? Но когда свершилось и наблюдательные (задним числом) люди окинули ретроспективным взглядом минувшее, то кое‑что обнаружили.
Так, например, было замечено (это спустя‑то почти двадцать лет!), что в детстве Славик выделял Тасю. По-обезьяньи вскарабкивался на шелковицу и наклонял ветку, а она внизу обирала двумя пальчиками и клала в рот черную ягоду — осторожно, чтобы не измарать губы. На танцплощадке заступался… Но разве только за неё? За всех барачных девочек… А вот как, припоминали, реагировал на её замужество? Вроде бы никак, и вот в этом‑то «никак», в этом подчёркнутом безразличии к событию, о котором гудел весь барак, усматривали теперь некое предзнаменование. Ещё те были тут психологи!
Дальше — больше. Славик всегда тянулся к детям: гонял с ними в футбол, лазил на макушки гигантских орехов и стряхивал оттуда ещё не дозревшие, но оттого особенно вкусные плоды, а пацаны подбирали их внизу и вместе с зеленой кожурой раскалывали булыжником надвое. Воспитывал, вырывая из мальчишеских губ папиросы, да ещё по шее давал — и это Славик, с которым мы в десять лет слонялись по обочинам, собирая «бычки»! Несмотря на педагогические подзатыльники, дети липли к нему, Тасин — особенно, но заметили это опять‑таки уже после, когда весть о фантастической помолвке взбудоражила не только барак, но и прилегающие кварталы. Наш двор — в том числе. Лишь Хромоножка заявила, пожав плечами: «А он всегда кадрился к ней!» — и с вызывающим видом, накрашенная, заковыляла на очередное свидание. Невозмутимый Черчилль — и тот, подняв от газеты взгляд, трубкой попыхивая, смотрел ей вслед с осуждением. Кажется, она даже хромать стала сильнее. Нате, смотрите! Какая ни есть, а живу веселее вас — и в этом тоже был вызов.