Луиза, похлопав его ладошкой по руке, встала и поправила прическу.
-- Английский поэт.
Дарлинг почувствовал, что она им разочарована.
-- Неужели я не могу не знать, кто такой этот Эрнест Доусон?
-- Конечно, можешь, дорогой. Пойду-ка я приму ванну.-- И вышла.
А Дарлинг, встав с места, медленно направился к углу, где лежала ее шляпка; взял ее в руки. Ничего особенного: клочок соломы, украшенный красным цветком, короткая вуаль,-- в общем, абсолютно бесполезная вещь у него в руке; но стоит ей оказаться на голове жены, и она становится определенным символом... Большой город, соблазнительные, с мозгами женщины обедают и выпивают не со своими мужьями, а со своими ухажерами, ведут беседы на темы, которые не чужды нормальному человеку. Французы, рисующие так, словно вместо кистей пользуются для самовыражения собственными локтями; композиторы, создающие симфонии, в которых невозможно отыскать ни одной приятной мелодии; писатели, которым все известно о политике; женщины, которым все известно об этих писателях; движение пролетариата, Маркс... И вся эта мешанина каким-то неизъяснимым образом связана с обедами за пять долларов; с самыми красивыми женщинами в Америке; с этими злыми гениями, что их смешат, давая им все понять остроумными полунамеками; с женами, называющими своих мужей "бэби"...
Он положил на место ее шляпку -- клочок соломы, украшенный ярким цветком, с короткой вуалью. Глотнув неразбавленного виски, направился в ванную комнату, где его жена, погрузившись глубоко в воду, что-то напевала, то и дело улыбаясь про себя, словно маленькая, счастливая девушка, мягко похлопывая ладошками по поверхности,-- от воды доносился резковатый запах эссенций...
Стоя над ней, он внимательно ее разглядывал. Она улыбнулась ему,-глаза полузакрыты, порозовевшее тело подрагивает в теплой, ароматной воде... Вновь он внезапно испытал знакомое чувство, которое постоянно не давало ему покоя: как все же она хороша, как нужна ему!..
-- Я зашел к тебе сюда, чтобы сказать одну вещь. Прошу -- не называй меня больше "бэби".
Она внимательно смотрела на него из ванны, глаза ее наполнились печалью, она еще до конца не понимала, что он имеет в виду. Опустившись перед ней на колени (рукава его неслышно погрузились в воду, рубашка и пиджак сразу промокли насквозь), он молча, все сильнее сжимал ее в объятиях, отчаянно, словно безумный; из груди вылетало сдавленное дыхание, а он целовал ее, страстно, безудержно,-- видимо, искал чего-то в этих поцелуях, о чем-то сожалел...
Вскоре после этого случая он нашел себе работу -- стал продавать недвижимость и автомобили,-- но все же, хотя у него был теперь личный рабочий стол и на нем деревянная призма с его именем и он с фанатической пунктуальностью приходил на работу в девять утра, ему так и не удалось ничего продать и денег у него ничуть не прибавилось.
Луизу тем временем назначили заместителем главного редактора, и теперь в их квартире всегда было полно незнакомых людей -- мужчин и женщин,-которые страстно, словно пулеметы, все время спорили друг с другом, обсуждая такие темы, как муральная живопись, творчество писателей и деятельность профсоюзов, и даже нередко сердились из-за этого друг на друга. Чернокожие писатели -- авторы коротких рассказов бесцеремонно уничтожали крепкие напитки, выставленные Луизой, а великое множество евреев -- это были высокие, мощные люди, лица их украшены шрамами, а руки мозолистые, большие -- с торжественным видом, не прытко, но с толком рассуждали о пикетах, о столкновениях (оружие или свинцовые трубы в руках) с руководителями шахт у фабричных ворот. Луиза чувствовала себя как рыба в воде,-- с полным доверием переходила от одного гостя к другому и очень хорошо понимала то, о чем они говорили: к ее мнению все прислушивались, с ней активно спорили, словно она не женщина, а такой же мужчина, как они. Она всех хорошо знала, никогда ни перед кем не заискивала; буквально пожирала книги, о которых Дарлинг никогда и слыхом не слыхивал; без всякого страха, только с чувством удивления разгуливала по нью-йоркским улицам, органично вливаясь в миллионы крошечных людских приливов города.
Он нравился ее новым друзьям, и среди них иногда находился такой, который пытался отвести его в сторонку, чтобы обсудить игру новичка защитника в команде Принстона или поговорить об ослаблении тактики "двойного захвата", о положении на фондовой бирже. Но по большей части он чего-то недопонимал и тихо сидел на своем месте, а вокруг бушевал вихрь слов: "Диалектика сложившейся ситуации", "Театр попал в руки плутов, фигляров", "Пикассо? Кто дал право этому человеку рисовать старые кости и заламывать за них по десять тысяч долларов?..", "Я твердо поддерживаю Троцкого... Он был последним американским литературным критиком. А когда умер, на могилу американской критики бросили белые лилии. Я не говорю этого только потому, что они в пух и прах раскритиковали мою последнюю книгу, но все же..."