Когда новости были особенно плохими, родители перешептывались. Они пытались скрыть их от меня. Я определяла по звукам глубокого вдоха и шлепка руки о раскрытом в ужасе рте, что дела действительно хуже некуда. Мои уши стали моей первой сигнализационной системой. Я научилась различать, как люди ходят легко, а как — порывисто и напряженно. Я первая слышала, когда в квартиру входила новая пара туфель или ботинок. Иногда дружеских. А иногда я слышала тяжелые шаги, и тут же понимала, что беда неминуема.
Под столом было мое убежище. Там я и обитала днями, разговаривая со своей куклой.
— Хочешь кушать,
— Я умираю с голоду. Ты, должно быть, тоже. Но не волнуйся, мама на кухне готовит картофельный суп из кожуры.
— Вот и он. Поешь. Будь хорошей девочкой,
— Прости, сегодня нет хлеба. Пожалуйста, не плачь.
Время от времени я выныривала из-под скатерти и садилась на колени к отцу, Машелу, или устраивалась у матери, Рейзел. Всякий раз, когда в первые дни нашего пребывания в гетто приходил в гости дядя Джеймс — тогда передвигаться по улице было легче, — я забиралась на колени к нему и теребила его кустистые брови. Но обычно я оставалась под столом, потому что у меня не было стула. В четырехкомнатной квартире не хватало места и мебели на всех. В этой пятой квартире 24-го дома по улице Кшижова городка Томашув-Мазовецки мы жили не одни. Евреев сгоняли в полуразрушенные помещения по нескольку семей в одно. В каждой такой квартирке вместо пяти-шести теснились как минимум 20, а то и все 60–70 жителей. В один и тот же туалет ежедневно наведывались по 30–40 человек. Мне приходилось есть и спать под столом, настолько мало было места. Некоторые спали прямо на полу. Мои родители спали на одноместной кровати, прижимаясь друг к другу. Я приходила к ним ночью, разбуженная страшными снами.
Если повезло, ты оказывался в одной квартире с друзьям или родственниками. Если нет, жить приходилось с чужими, порой ненавистными тебе людьми. Я не помню точно, сколько людей поселили вместе с нами и кто они были. Ситуация была настолько нестабильной, что квартира постоянно пополнялась новыми партиями беженцев. Однажды все знакомые лица исчезли. Их исчезновение сопровождалось надрывным шепотом, доносящимся из-за скатерти. Прошло совсем немного времени, прежде чем их заменили другие лица. Возможно, вновь прибывших людей стало даже еще больше. Атмосфера в квартире изменилась, причем только к худшему. В своем убежище под столом я всегда четко это ощущала.
Мы сидели в этой квартирке, как пойманные в банку мыши.
Нацисты создали гетто Томашув-Мазовецки в декабре 1940 года. Евреям было запрещено въезжать в центральную часть этого промышленного города в центральной Польше, в 70 милях к юго-западу от столицы, Варшавы. Они должны были идентифицировать себя как евреев: постоянно носить белую нарукавную повязку с голубой звездой Давида. Невыполнение этого требования каралось смертной казнью.
В качестве одного из первых ограничений немцы отключили нам электроснабжение. Лишение нас света, ключевого компонента современной жизни, стало еще одним взмахом ножниц, медленно и мучительно обрекающим нас на смерть. Канализационной системы тоже не было. Нам было приказано повесить занавески или ширмы на окнах, выходящих на арийские кварталы. Чувство изоляции, изгнанности из внешнего мира усиливалось с каждым новым ограничением. Мало того, что нам больше не полагалось смотреть на польских соседей, нам также было отказано в солнечном свете, мы были отброшены назад в Темные века.
Полякам было приказано закрыть окна, выходящие на гетто, чтобы они не видели, что происходит, и не могли сообщить об этом остальному миру. Важно отметить, что значительное число поляков, проживавших в Томашуве, были ярыми антисемитами. Некоторые из них, возможно, даже получали удовольствие от наших страданий. Занавески, по крайней мере, лишали их и этого удовольствия тоже. Сначала мы с родителями жили у бабушки и дедушки на площади Костюшко, которая до войны считалась довольно престижным районом: площадь находилась в самом сердце коммерческого района города. Сначала гетто состояло из трех секций, и люди могли перемещаться между ними, хотя им и было запрещено покидать внешние границы гетто без специального разрешения. Двенадцать месяцев спустя немцы согнали евреев из двух районов гетто в третий, гораздо меньший по размеру. Этот квартал им было гораздо легче оцепить. Ощущение клаустрофобии усилилось. Нас выгнали из нашего дома на площади Костюшко, и мы были счастливы и благодарны, когда другая семья знакомых приютила нас у себя на улице Кшижова, 24.