По прибытии в дом Габиния он тотчас же прошел на эту террасу и возлег на высокое ложе, чтобы коротким сном оздоровить свои нервы. Однако не успел сомкнуть глаз, как явился слуга Секст, италик, и сообщил, что его спрашивает, просто слезно молит принять какой-то пожилой нищий.
— Что ему нужно? — недовольно спросил Нофри.
— Он сказал, господин, что ты ему будешь рад.
Нофри подивился такому нахальству.
— Да кто он такой?
— Не назвался.
— Гони его прочь!
Слуга ушел, но вскоре возвратился, смущенный и встревоженный, что-то шепча себе под нос.
— Он сказал, что будет сидеть у порога.
— О Юпитер, порази его громом! — проговорил Нофри, смиряясь с мыслью, что все-таки придется принять этого нежданного посетителя. — Ну, хорошо! Впусти его!
Через некоторое время на террсу не спеша ступил невысокий, худощавый человек, одетый бедно; тело его укрывала затасканная, залатанная, давно не стиранная туника, а ноги были обуты в растоптанные, истертые сандалии; в руках он держал свернутый плащ, выгоревший и изрядно потрепанный. Широкое лицо его заросло густой длинной бородой и усами; черные с проседью нестриженые волосы достигали прямых костлявых плеч.
Племянник верховного жреца брезгливо поморщился: как и ожидал, вошедший напоминал бродягу, каких много в шумной Александрии. Ленивые от природы, они предпочитали скорее ничего не делать, жить в грязи и просить подяния, чем трудно и честно зарабатывать свой хлеб. К данной породе людей Нофри относился недоверчиво и враждебно.
— Что тебе? — проговорил Нофри как можно строже, чтобы сразу отбить у того охоту к попрошайничеству.
— Ты не узнал меня, Батал? — прозвучал насмешливый, глуховатый голос. Нофри встрепенулся: его назвали давнишним прозвищем, каким в юности его именовал, иногда в насмешку, а порой с уважением, только один человек грек и мечтатель, философ и гуляка, острослов и гадатель…
— Дидим! — воскликнул он радостно.
Старец улыбнулся, обнажив в ореоле бороды и усов поразительно белые и красивые зубы, которые сразу придали его лицу моложавость и даже привлекательность.
— Слава богу, что ты вспомнил меня, почитатель Демосфена! Конечно же это я, старый твой приятель Дидим!
— Если бы ты мне повстречался где-нибудь в другом месте, я бы тебя не признал.
— Зато я, как только завидел тебя в порту, узнал сразу. Да не успел догнать — ты укатил на своей колеснице. Поверь, мне нелегко было тебя сыскать.
— Но почему ты в таком виде, старина?
— О, мой друг! — проговорил Дидим, вздыхая и покачивая головой. Скажу — не поверишь. Я жил в пустыне…
Нофри пригласил его садиться на соседнее ложе.
— С каких это пор ты, эпикуреец, жизнелюб, завсегдатай пиров и любитель муз, забился в безлюдье, в раскаленные пески?
— Как только в Александрии воцарился мир, меня стала мучить досада. Я все больше и больше разочаровывался в людях из-за их ненависти и вражды одного к другому. О мой златоустый друг, то было самое глубокое мое разочарование. Ибо я понял, что человек неисправим. Я сказал себе: "Все. Ухожу".
Несколько суток Дидим тащился по пескам с котомкой за плечами и копьевым древком в руке, которое служило ему посохом… Жара, безводье, песок. И никого из людей. На седьмые сутки он стал терять силы и волю к какому-нибудь движению. Им овладела апатия. Он начал молиться, потому что почувствовал, что конец его близок. Он не испугался, а обрадовался и сказал себе: "Слава богу, отхожу" — и лег на землю. Солнце между тем закатилось за песчаные холмы. Стало сумеречно, издали доносилось рыканье хищников. Но в его сердце не было страха. Неожиданно ветер донес до него влажную свежесть. Дидим не поверил, однако свежесть была так ощутима, что он из любопытства поднялся на ноги. Перешел холм и оказался в чудной долине между гор. То был маленький оазис с двумя холодными ручьями и рощей больших финиковых пальм и смоковниц. Райское местечко, где он прожил в полном одиночестве более года.
— Ты спросишь, друг мой, что я делал в столь глухом месте? Молился. И скажу тебе: ничего нет приятнее для души, чем молитва господу. Иногда я даже видел его… Но не того, что стоит в Александрийских кумирнях, а другого.
— Другого? Ты вызываешь во мне любопытство. Что же это за другой бог? Амон, Иегова?
— Не знаю, право, как тебе объяснить. Иегова ли это, Амон ли? Не знаю. Одно могу сказать — и пусть меня простят Олимпийцы! — то божество, друг мой, полное невиданного света, доброты и неземного величия. И сердце мое от такого видения всегда наполнялось неземной радостью. Я не называл его по имени. Я только твердил: верую, верую… О Батал, дорогой мой, но бес всесилен. Чтобы отвлечь меня от моей святости и поклонения единственному, он стал являться ко мне, всякий раз принимая новые обличья. Что он только не вытворял и чем только не стращал меня. Однако стоило мне произнести: верую — исчезал. Просто испарялся, как туман. Так продолжалась моя борьба с ним, пока я не потерпел поражение. Послушай, как это произошло.