С тех пор она усвоила, что это проще простого – набрать в день шиллинг, необходимый на пропитание. Однако она попрошайничала лишь тогда, когда голод становился невыносимым или требовалось внести драгоценный пенни для утреннего пропуска в кафе «Уилкинса». До того как к ней вернулась память, когда она шла на хмель с Нобби, она попрошайничала, не чувствуя ни страха, ни стыда. Но тогда ее выручало неведение. Теперь же только острый голод мог заставить ее попросить милостыню у какой-нибудь женщины с добрым лицом. Она, разумеется, всегда просила только у женщин. Лишь раз она попробовала обратиться к мужчине – ей этого хватило.
В остальном она привыкла к такой жизни – к долгим бессонным ночам, холоду, грязи, скуке и к ужасному «коммунизму» трафальгарской голытьбы. Через день-другой она уже ничему не удивлялась. Это чудовищное существование стало для нее – как и для всех вокруг – едва ли не нормой. То чувство оцепенения, что владело ей по пути к хмельникам, вернулось с еще большей силой. Это обычное следствие недосыпа и жизни на воздухе. Когда ты открыт всем стихиям и бываешь в помещении лишь час-другой в день, твое восприятие притупляется, как от сильного света, бьющего в глаза, или постоянного шума. Ты что-то делаешь, думаешь и страдаешь, но все при этом как бы слегка не в фокусе, слегка нереально. Мир, как внутренний, так и внешний, становится все туманней, пока не превращается во что-то, вроде сна с открытыми глазами.
Тем временем Дороти успела примелькаться полисменам. Люди на Трафальгарской площади приходили и уходили, как правило, не привлекая к себе внимания. Они возникали невесть откуда со своими котелками и котомками, задерживались на несколько суток, а затем так же таинственно исчезали. Если же кто-то задерживался на площади дольше недели, полисмены брали их на карандаш, как типичных попрошаек, и в какой-то момент арестовывали. Применять законы против попрошайничества по всей строгости не представлялось возможным, но полиция периодически устраивала внезапные облавы и хватала двух-трех успевших примелькаться человек. Так вышло и с Дороти.
Однажды вечером, когда она попрошайничала с миссис Макэллигот и еще одной женщиной, имени которой не знала, ее «сдали». Потеряв бдительность, они обратились к неприятной старухе с лошадиной физиономией, и та, недолго думая, подошла к ближайшему полисмену и указала на них.
Дороти не особенно переживала. Все это было как во сне: лицо неприятной старухи, рьяно обвинявшей их, путь в участок с молодым полисменом, предупредительно державшим ее за локоть, а затем камера с белым кафелем и сержант, заботливо подавший ей чашку чая сквозь решетку, со словами, что суд не будет к ней слишком строг, если она признает вину. Миссис Макэллигот, которую посадили в соседнюю камеру, костерила сержанта, называя его паршивым прохвостом, а потом полночи оплакивала свою судьбу. Но Дороти не чувствовала ничего, кроме смутного облегчения оттого, что попала в такое теплое и чистое место. Она тут же забралась на койку, пристегнутую двумя цепями к стене, и, не удосужившись укрыться одеялом, проспала, не шевелясь, десять часов. Лишь наутро, когда к зданию полицейского суда подкатил «воронок», оглашаемый пьяным пением «Adeste fideles»[112] в пять глоток, Дороти начала вполне сознавать случившееся.
Часть четвертая
1
Дороти была несправедлива к отцу, думая, что он желал ей голодной смерти под забором. Вообще-то он предпринял усилия, чтобы связаться с ней, только через третье лицо и безрезультатно.
Первое, что он почувствовал, узнав, что Дороти пропала, это гнев и ничто другое. Около восьми утра, когда он лежал, гадая, что стряслось с его водой для бритья, к нему в спальню вошла Эллен и сообщила с выражением легкой паники:
– ‘Звините, сэр, мисс Дороти в доме нету, сэр. Я уже вся обыскалася!
– Что? – сказал ректор.
– Нету ее в доме, сэр! И по постели ейной не похоже, чтобы ктой-то спал в ней. Сдается мне, она
– Ушла! – воскликнул ректор, привстав на постели. – Что ты хочешь сказать –
– Ну, сэр, сдается мне, убежала она из дому, сэр!
– Убежала из дома! В
К тому времени, как ректор спустился на первый этаж – небритый, поскольку ему не подали горячей воды, – Эллен уже ушла в город и тщетно пыталась выяснить насчет Дороти. Прошел час, а ее все не было. В результате случилось нечто страшное, немыслимое – нечто такое, о чем ректор будет помнить до самой могилы: ему пришлось собственноручно готовить себе завтрак – да, возиться со страшным черным чайником и ломтиками датского бекона своими благородными руками.