Уже тогда, лежа на полу, я знала, что это событие точнее отмечало конец моего детства, чем первые месячные и поцелуй. Я позвонила подруге и сказала:
– У моей мамы рак. Можно я приду?
Затем я пробежала больше километра, чтобы встретиться с ней и еще несколькими подругами. Я бежала, ни о чем не думая, перепрыгивала низкие надгробья на кладбище, оказавшемся на пути. Я заставляла себя бежать, будто сила движения могла катапультировать меня в другое место и время.
После мастэктомии моя мать сидела на кухне, сжимая резиновые мячики, которые ей дал хирург, чтобы укрепить мышцы. Я научилась превращать гнев в молчание. В воздухе повисло требование отца: «Не расстраивай свою мать». Я тихо включала музыку и говорила за столом, только когда ко мне обращались, тайком впускала парней ночью через окно своей комнаты. Я колебалась между возмущением и страхом, застыла в состоянии неопределенности, боялась отдалиться от матери (если это произойдет, что с ней будет?) и одновременно злилась на ее раковые клетки, которые мешали мне сделать это (если этого не произойдет, что будет со мной?). Каждый раз, когда я набиралась уверенности, чтобы шагнуть в сторону автономности, домашняя ситуация уверенно возвращала меня на прежнее место. Боже, это было ужасно.
Четвертого июля, через две недели после того как мне исполнилось 17 лет, я пришла домой с концерта и заглянула в спальню родителей, чтобы сообщить о своем возвращении.
– Я дома.
Мама лежала в кресле и лениво щелкала пультом. Увидев меня, она выпрямилась и улыбнулась.
– Как прошел концерт? – поинтересовалась она.
– Хорошо.
– Кто выступал?
– Джеймс Тейлор. И еще пара человек.
– Неплохо. Сколько он продлился?
– Два часа.
– Два часа? Долго. Был перерыв?
– Нет.
– Расскажи, сколько человек было?
– Много.
Она сыпала вопросами, и мое раздражение росло до тех пор, пока через пять-шесть вопросов я не взорвалась. С криком «Что за допрос? Мы что, в третьем классе?» я убежала в свою комнату. Моя мама умела играть на фортепиано. Ее никогда не интересовала фолк-музыка. Почему она внезапно заинтересовалась концертом? Через пару минут в мою комнату, не постучав, ворвался отец.
– Какого черта ты так себя ведешь? – рявкнул он. – Твоя мама плачет. Она не может выйти на улицу. Все, что ей нужно, это чтобы ты проводила с ней немного времени. Ты даже на это не способна?
Я заставила себя взглянуть на него. Мои щеки покраснели от стыда. Папа так разозлился, что его била дрожь, но он не кричал. Тогда я впервые заподозрила, что мать умирает.
После похорон я собрала ее одежду в коробки, чтобы пожертвовать ее на благотворительность.
– Я не могу сделать это, – сказал отец, позвонив мне в конце июля. – Ты сможешь собрать вещи, пожалуйста?
Я собрала одежду в тот же день. Моя лучшая подруга молча сидела на кровати родителей, чтобы поддержать меня, и я бездумно упаковывала вещи, аккуратно складывая каждый свитер, ожидая, что записка с прощанием, которую мама так и не написала, упадет на пол. Я старалась не думать об одежде. Но как? Каждая вещь хранила свою историю. Бело-зеленое домашнее платье мама надевала, когда готовила ужин. Красный купальник, который она носила после операции, мы выбрали вместе. Фиолетовый велюровый свитер я надела, когда мы делали общую фотографию в десятом классе. Я методично разбирала ящики, слева направо, заполняя огромные коробки, стоявшие на полу.
Закончив, я вынесла коробки в коридор, к шкафу, где хранилась верхняя одежда, и затем что-то произошло – зазвонил телефон или мы с подругой решили перекусить. Я так и не вынула одежду из этого шкафа. Енотовая шубка осталась висеть за старым папиным пальто из овчины и лыжными комбинезонами моей сестры, пока я не поступила в университет и не уехала из города.
Почему я взяла ее с собой? Разумеется, я не думала, что смогу незаметно увезти шубку, но я попыталась сделать это, спрятав ее в своих вещах, отправленных грузовой компанией в Чикаго, Никто из моей семьи ни разу не сказал, что шубка исчезла. Возможно, они не заметили, Возможно, они не возражали. Я не знаю. Переехав на Средний Запад, я повесила ее в шкаф, сначала в комнате общежития, потом в съемной квартире, в которой прожила три года. Я не собиралась ее носить, но подозревала, что однажды надену ее.
Реакция соседок по комнате, увидевших шубку моей мамы, была любопытной, Когда мама умерла, я взяла из ее шкатулки с драгоценностями обручальное кольцо, которое потом несколько лет носила на правой руке. «Как прекрасно», – ахали люди, когда я рассказывала им, откуда оно. Шубка вызывала другую реакцию – удивление или отвращение. Однажды подруга попыталась объяснить мне. «Обручальное кольцо отражает твое будущее, – заявила она. – Но дохлые еноты? Ты будто заворачиваешься в прошлое».
Я никогда не пыталась объяснить, что старая шубка грела мою душу, и это бесценно. Да и разве кто-то понял бы меня? Я никому не признавалась, что в первые годы иногда открывала шкаф и прижималась лицом к меху, пытаясь найти участки, которые сохранили аромат духов Charlie.