Я встаю, собираю дневники и складываю их стопкой на столе. Я хочу завернуть их в ткань, но не делаю этого. Не могу. Я смотрю на них, они сложены в хронологическом порядке. В одном из них нарисована моя стрекоза, стрекоза, которая связана с моим прошлым, моими воспоминаниями; нарисованная карандашом, она зажата, словно листик, между страницами дневника, предназначенного для хранения воспоминаний кого-то другого. Такая же стрекоза, как та, что была спрятана за бархатной обивкой скрипичного футляра, нарисованная цветными карандашами пастельных тонов. А потом она приземлилась, моя стрекоза приземлилась на комод пожилой дамы, акварельный эскиз с расплывающимися формами, рисунок, обрамленный рамкой из коричневого дерева. Я не могу просто выбросить это из головы. Это волнует меня до глубины души.
Я поворачиваюсь к скрипичному футляру, который бросила на кровать, открываю защелки и поднимаю крышку. Игнорируя инструмент, я просовываю руку за обивку, чтобы вытащить спрятанные там рисунки, и раскладываю их на вязаном покрывале, которым застелена кровать. Я беру из стопки дневник Эндрю Ливингстона за 1930–1933 годы, раскрываю на последней странице и кладу его возле остальных рисунков. В чем-то они отличаются — техника рисования, пропорции, использованные материалы, — но, как и в случае со стоящими в рамках рисунками на комоде старушки, художник безошибочно узнаваем. Рисунки разные. И в то же время одинаковые. Я поворачиваюсь к акварелям, хватаю их одну за другой и изучаю заковыристую подпись внизу. Не могу ее разобрать. Могу прочесть только дату — «56».
Я плюхаюсь в кресло, в котором обычно сидит мисс Ливингстон. Кто, черт возьми, этот художник?
Мне от всего этого не по себе. Я чрезвычайно взволнована. Кладу дневник в стопку, бережно заворачиваю ее в ткань и оставляю на столе. Я также расставляю рисунки на комоде. Уже на выходе из комнаты я замечаю свое отражение в зеркале. Черное на черном. Серые глаза смотрят на меня. В этих глазах есть что-то такое, чего я раньше не видела. Долю секунды я не уверена, что смотрю на себя.
Нужно взять себя в руки.
В коридорах тихо, как обычно бывает в это время суток, так что я захожу в ванную пожилой дамы и роюсь в аптечке. На полках над раковиной нет никаких лекарств, в ящиках тоже не завалялось таблеток окси. Я возвращаюсь в комнату и шарю на прикроватном столике, но нахожу там только тюбик бальзама для губ «Бартс Бис», крем для рук и стопку компакт-дисков. Деррик не имеет ни малейшего представления о том, как в этом заведении все устроено. Интересно, как я, по его мнению, должна добраться здесь до наркотиков?
Я уже собираюсь уходить, когда слышу шаги в коридоре. Я закрываю дверь. Мисс Ливингстон уже возвращается? Нет. Кто бы это ни был, он идет намного быстрее, чем она, и целенаправленно. Наверное, сотрудник. Я чувствую, как сердце стучит в ушах. Затем я понимаю, что никто не знает, чем я занималась, что я лазила по ящикам и шкафчикам. Итак, я в комнате пожилой дамы. Меня сюда пригласили. Кому какое дело?
Я снова смотрю в зеркало. На этот раз я вижу в отражении ворона.
Схватив скрипку, я выхожу в коридор, поворачиваю в сторону кабинета Марти, где меня ожидают старые рабочие ботинки и перепачканный краской комбинезон. Медсестра Энн Кемпбел, исполнительный директор, идет в противоположном направлении. Она останавливается и смотрит на меня.
— За мисс Ливингстон только что пришли, — говорю я, а потом поворачиваюсь и ухожу. Я не оборачиваюсь, просто продолжаю идти.
Марти дает мне грунтовку и кисти. Казалось, что все мои работы по соскабливанию краски, мытью и шлифовке никак не улучшили вид забора, а я просто учинила большой беспорядок. Так что приятно наконец его покрасить. Белая грунтовка покрывает все неровности, выцветшие части, делая их яркими и гладкими. Мне на самом деле кажется, что я довожу что-то до конца.
Все это время я думаю о стрекозах, спрятанных в моем скрипичном футляре. Всего там семь рисунков, но больше всего мне нравятся стрекозы. На рисунке их две, одна побольше, другая поменьше, так же, как и на рисунке в комнате пожилой дамы, и мне это нравится. Я останавливаюсь, когда кисточка с грунтовкой приближается к моей стрекозе, парящей на нижней правой части забора. Я нарисовала только одну, использовав много синего и пурпурного, крылья — просто контуры, будто она все еще учится летать. Я уставилась на нее. Я не нарисовала глаза. Моя может летать, но не может видеть. Сейчас, когда стрекоза без пары, рисунок кажется незаконченным. Она смотрит на меня невидящим взором, и я чувствую себя так, словно меня отчитывают. Через пару секунд белая грунтовка покрывает рисунок. Я бросаю кисточку в ведро и направляюсь обратно в здание.
Деррик уже ждет. Бросив скрипку на заднее сиденье, я сажусь в «хонду», наклоняюсь и дарю ему долгий поцелуй. Он теплый и открытый, и когда я отстраняюсь, он мне улыбается.
— Ты в хорошем настроении, — говорит он.