Но больше всего я полюбила сидеть или, как говорила мама, «торчать» в красавце-вестибюле нашего второго этажа. Там можно было смотреть на улицу через большие окна, а улица была интересная, живая, многолюдная. Я уже знала, что она «главная» улица Москвы, и мне это нравилось. Можно было сидеть на собаке и воображать, что это конь в прериях. Можно было «барствовать» в креслах и на диване. Только было жаль, что никогда, никогда в этом вестибюле не горел камин. И негде было «посидеть у огонька», как в Ленинграде перед печкой. Стала я выбираться и на другие этажи и знакомиться с другими детьми, но еще не очень.
В первый день, когда я приехала, мама просила меня «не шляться» одной: «Это тебе не Ленинград, тут даже ты заблудишься».
Нюра же все время пугала меня, что времена теперь очень даже страшные, детей воруют, раздевают и варят из них мыло. Заблудиться я не боялась, но Нюрины рассказы об уворованных детях были с такими подробностями, что я начинала дрожать. Привели они к тому, что я стала непреодолимо бояться хозяйственного мыла. Коричневато-ржавая слизь, которая появлялась на нем, когда оно было мокрым, казалась мне кровью сваренных детей. Когда Нюра мыла мне голову хозяйственным мылом, потому что считалось, что оно лучше промывает волосы, я со слезами умоляла ее: «Только не этим». Но объяснить, почему я его не терплю, стеснялась.
А улицы бояться я не начала. И очень скоро опять, как в Ленинграде, начала бродить по Москве одна. Самый первый мой выход из дома был неудачный не потому, что я заблудилась (я ходила только до площади, где мама работает, и обратно), а потому, что швейцар не захотел пустить меня домой. Оказалось, что для всех чужих, кто приходил в «Люкс», надо выписывать пропуска в окошечке. Детям пропуска не надо, но надо, чтобы из той комнаты, где живут люди, к которым эти дети пришли, позвонили в бюро пропусков и сказали, что они пришли к ним. Я пришла, а швейцар, который не заметил, как я ушла, меня не пустил. Я ему говорила, что я тут живу, он спросил: «В каком номере?». Я не знала, и он сказал: «Иди, девочка, иди», — и стал меня толкать вниз с лесенки от лифта.
Я вышла и стала стоять у парадной. Я долго стояла. Потом снова пошла объясняться со швейцаром. Он снова спросил, в каком номере, я снова не знала и уже готова была заплакать, но тут женщина за стеклом спросила в окошечко (у нее в это время не было очереди): «Чего ей надо?», и швейцар сказал:
«Да все они бегают, выдумывают, что тут живут». Женщина снова спросила, в каком номере, и мне показалось, что я уже никогда домой не попаду, но она сразу спросила еще: «Как твоя фамилия?» — «Алиханова». — «Да у них только вроде мальчик маленький, и няня у них есть», — с недоверием продолжала она, но потом сказала: «Сейчас позвоню» — и куда-то позвонила, а потом протянула мне через окошечко трубку, чтобы я говорила. Я услышала Нюрин голос и сказала: «Нюра, они меня не пускают, они говорят, что у нас только мальчик, скажи, что у нас девочка тоже есть». — «Скажу, скажу, сейчас прибегу», — и через минуту Нюра уже бежала по лестнице. Потом мы долго еще стояли с ней около швейцара, а она рассказывала ему и женщине в окошечке что-то про Ленинград и что я болела, а теперь, слава Богу, поправилась и приехала.
Первое недоразумение с «люксовской» пропускной системой окончилось вполне благополучно. Но какой-то осадок от ее существования остался на все годы тамошней жизни. Я стала замечать, что все, приходящие в наш дом, тяготятся ею. Конечно, па-маминым это все не было страшно, а вот Батанины гости или просто родственники мамы и приезжавшие из Тифлиса и Эривани (так тогда назывались эти города) родные папы побаивались. Перед моими приятелями, когда я подросла, мне бывало немного стыдно, что они должны, прежде чем попасть ко мне, звонить снизу по внутреннему телефону. Я всегда старалась встретить их у парадной. Вообще эта система в те годы выглядела, наверное, несколько странно, ведь даже в МК или ЦК тогда для партийных пропуска не надо было, достаточно было предъявить партбилет.
Очень скоро я стала, как в Ленинграде, почти каждый день одна ходить по городу, официальных прогулок с Нюрой и Егоркой мне не хватало. С Нюрой мы обычно ходили направо от дома с заходом во все магазины до бульвара, где стоял Пушкин. Мы никогда не называли его «памятник Пушкину», а «памятник Пушкина» и — чаще — просто «Пушкин» — живой, как мы все, как дети, что качаются на цепях, ограждающих памятник, и им потом кричат няни (тогда было много нянь); «Кончай баловаться, пора идти обедать», или еще что-нибудь такое же скучное.