И однажды Биночка тоже сказала, правда, немножко по-другому и, конечно, без всякого поддизывания: «Люся, ты должна знать, что ты красивая девочка. Многие считают, что из всех девочек — самая красивая Маргит (чуть постарше нас девочка с третьего этажа), некоторые считают, что девочки Бран-дон (три сестры португалки с четвертого этажа), но мы с Леной с ними не согласны — мы считаем, что ты». Лена после Биночкиных слов стала смеяться и говорить: «Это ты, Биночка, считаешь, что Люся, а у Маргит вон глаза какие синие, а у Воли (одна из сестер Брандон) в три раза больше Люсиных». А Биночка вдруг сказала: «И ты очень похожа на своего папу». И я все рассказала Лене — про папу и «того» человека, который был моим отцом. Она была первый в жизни человек, с которым я смогла обсуждать это. Я, кажется, и от себя самой умудрялась это скрывать.
Когда Лена лучше себя чувствовала, ее иногда пускали походить по коридору, иногда к нам. У нас для Лены любимым занятием было смотреть в окно. С их четвертого этажа видно было хуже. С нашего второго видно было и одежду, и выражение лиц, и еще много мелочей. Мы любили сочинять истории про прохожих, по тому, как кто двигается, что несет в руках, как говорит со спутником. И, конечно, мы смотрели демонстрации. Они тогда бывали чаще, чем теперь — наверно, было больше праздников, а не только 1 мая и 7 ноября. И люди больше любили бывать вместе и кричать: «Да здравствует...» или «Долой...»
И еще — я читала Лене стихи. Она очень много читала до того, как мы встретились, но стихи у нее выпали, у них дома даже Пушкина не было, и она со мной стала быстро входить в них. А вообще-то до Лены я, кроме папы, никому не читала стихи, стеснялась.